"Народ мой" №22 (291) 28.11.2002

Александр и Лев ШАРГОРОДСКИЕ

ВУНДЕРКИНД  ИЗ  СЕВИЛЬИ

     Мы бродили по еврейскому кладбищу на Масличной горе. Было около полудня, палило солнце, и Эли рассказывал, как иорданцы разграбили кладбище.
     — Надо бы это забыть, — говорил он, — но я не могу. Тут лежит мой отец — он был профессор на Скопусе. Они сначала его зарезали, а потом, много лет спустя, осквернили его могилу. Вот Хава, белая плита, с ней вместе мы бегали в школу, это — Фроим — учитель истории, это — Шаул Бен-Пейсах, известный еврейский писатель. Вы, наверно, слышали о нем?
     — Нет, — признался я, — никогда.
     — И не только писатель — поэт, композитор, живописец. Он умер совсем недавно. Когда-то его звали Паша — маляр, русский босяк, который сделал для евреев больше, чем целый взвод пейсатых из Меа Шеарим.
     — Как он попал на еврейское кладбище? — спросил я.
     — Из Ленинграда, — объяснил Эли, — с Поварского переулка, где он жил с Тоней, своей женой. Вот она, лежит рядом
     — Сарра-Энтл... Вы знаете, так уж получилось, что самое лучшее для меня сделали хохлы. Я с Одессщины, идешь, бывало, по полю, ночь падает, на шаг вперед ни черта не видать, постучишь в первую хату — тебе откроют, крынку молока поставят, яйца с салом подадут, постель постелят... Так вот Паша — великий еврейский писатель. Мазал он стены своей кистью и жил тихо в полуподвале с окном на ноги прохожих. Соседей распознавал по обуви: валенки — дворничиха Маруся, калоши — профессор-еврей Шац, рваные боты — бабка Молоткова, сапоги — отставник Лисицын.
     Отставник иногда заходил к нему с початой бутылкой “Московской”.
     — А знаешь ли ты, Паша, — душевно говорил он, — что евреи не воевали?
     Паша этого не знал. Он был знаком всего с двумя евреями — и оба казались ему людьми неплохими. Врач Черномордик вот уже десять лет, правда безуспешно, лечил Тоню от бесплодия, а профессор-еврей всегда подбрасывал ему на опохмелку.
     — Так вот, чтоб ты знал — твой профессор не воевал, — сообщал Лисицын, разливая.
     — Отстань от него, Лисицын, — просил Паша. — У него руки дрожат, он старый.
     — А в войну он тоже был старый?— не унимался отставник. — Ему в войну и шестидесяти не было, этому еврею.
     — Я слышал — он какой-то танк придумал, — оборонялся Паша.
     — Танк всякий может придумать, — ворчал Лисицын. — Даже немцы и те понапридумали...
     Обстановка у Паши с Тоней была бедная — ободранная кушеточка, шкаф без зеркала да пара стульев, на которые было лучше не садиться. Были у них и две книги — “История КПСС” и учебник “В помощь начинающему маляру”. По вечерам они слушали радио — “Театр у микрофона”, и Тоня часто плакала над разбитой любовью, особенно в “Бесприданнице”. Паша малярничал, Тоня нянчила в яслях, и была у них одна мечта — купить мотоцикл “Крылья Советов” и махнуть на нем в Крым, побарахтаться в теплых волнах.
     — В Крыму одни евреи, — сообщал Лисицын, — в воду невозможно войти. Сразу на них натыкаешься. Кстати, Паша, ты знаешь — евреи не воевали...
     — Что вы все о евреях да о евреях? — спрашивал Паша.
     — А о ком же еще, — удивлялся Лисицын, — о киргизах, что ли?..
     Все вокруг считали Тоню с Пашей людьми порядочными и трудолюбивыми.
     Профессор-еврей даже однажды заметил:
     — Вы такие люди симпатичные... Странно, что у вас до сих пор ни одного обыска не было.
     Паша долго думал, но так и не понял, на что намекал профессор. Почему их должны были обыскивать?
     — Почему нас должны обыскивать? — спросил он профессора. — Мы честные люди. Да и что у нас можно найти?..
     Хотя что было искать у других?! Обыски меж тем шли повсюду — и у профессора-еврея, и даже у отставника Лисицына.
     — По ошибке, — объяснял Лисицын, — они думали, что я какой-нибудь лейтенантишка. А когда они узнали, что перед ними гвардии полковник, да увидели медаль “За взятие Будапешта” — они сразу варежку-то и прикрыли...
     Пашу иногда приглашали на обыски понятым, но он всегда отказывался — и вместо него шла бабка Молоткова.
     — Интересно взглянуть, — говорила она, — что у людев есть. Иногда такое увидишь... В прошлый четверг купальник немецкий обнаружили — надеваешь — а усе равно усе видно... Если б не обыски, я б совсем необразованной была. Со скуки бы сдохла. На кино у меня денег нет, у театры пойти не в чем — не в сарафане ж. И потом — я понятая получше Маруськи. Та храпит, дура. А я приглядываюсь, от меня ничего не спрячешь — в прошлый понедельник, не поверишь, ширинку на молнии видела! Со смеха сдохнешь...
     Однажды ночью постучали и к Паше. Он тяжело поднялся и, еще не проснувшись, в синих трусах, пошел открывать. В дверях стоял профессор-еврей.
     — Мне кажется, что вы — честный человек, — сообщил Шац.
     Часы-кукушка пробили три часа ночи.
     — Честный и порядочный, — продолжил профессор.
     Он держал в руках какой-то пакет и явно волновался.
     Появилась заспанная Тоня в ночной рубахе.
     — В чем дело?— спросила она.
     — Профессор пришел нам сказать, что мы честные люди, — объяснил Паша. — Если вы насчет ремонта, профессор, то при всем уважении к вам раньше апреля не получится.
     — Я насчет рукописи, — сказал Шац и показал на пакет. — Старый друг мой, писатель, написал повесть о евреях Ленинграда. Если ее обнаружат, его арестуют. А у вас обысков не бывает. Засуньте ее куда-нибудь подальше.
     — Мы ее засунем, профессор, — сказал Паша, — но следующую брошюру прошу принести днем. Нам с Тоней к семи на работу...
     Они спрятали рукопись в стенной шкаф и забыли о ней.
     Через несколько ночей вновь постучали. В дверях стоял лохматый мужчина в промокшем китайском плаще.
     — Я — от Перельмана, — тихо произнес он.
     Среди двух евреев, известных Паше, Перельманов не было.
     — Простите, — зевнул он, — не знаю такого.
     — Это автор рукописи “Евреи Ленинграда”. Мне сказали, что вам можно доверять, что вы — честные люди.
     — Можно, — вновь зевнул Паша, — но лучше доверять днем.
     — Днем с этим прогуливаться опасно, — лохматый достал сверток.
     — Опять о ленинградских евреях, — удивился Паша, — сколько их здесь?
     — О Палестине, — доверчиво сообщил лохматый и выбросил вперед руку: Струись к Сиону, Иордан,
Беги вдоль бабушки Рахели... Вы представляете, куда я поеду, если они ко мне придут?! Я вас прошу — сохраните до лучших времен...
     Паша забросил стихи на антресоли, завалил их прошлогодним картофелем.
     На следующую ночь в дверях стоял белесый человек в кепочке с огромной картиной в руке.
     — “Хасиды, обсуждающие Тору”, — объяснил он, — писал три года. Два обыска у меня уже было, но картина хранилась у друзей. Вчера их арестовали. Я слышал, что вы — порядочные люди. Может, поможете?
     — Простите, — извинился Паша, — но я никогда не слышал такой национальности—хасиды...
     — Это — евреи, — объяснил белесый.
     — Опять, — вздохнул Паша.
     — Да вы не волнуйтесь, — занервничал белесый, — это замечательные люди. Я вам гарантирую. Они всегда веселы, танцуют, поют, пьют.
     — Пьют — это хорошо, — согласился Паша. — Но если они такие прекрасные — почему за них должны посадить?
     — Спросите это у них, — художник показал на потолок.
     — Может, они не воевали? — уточнил Паша.
     — Нет, — подтвердил художник, — не воевали.
     — Значит, за это...
     “Хасидов” они спрятали за портретом Сталина...
     Видимо, слухи о порядочности Паши и Тони разнеслись по городу — почти каждую ночь в дверях появлялся какой-нибудь еврей-композитор с оперой “Абрам и Сарра”, драматург с трагедией “Пурим в Москве”, философ с трактатом “Почему я еврей”.
     Были забиты шкафы, антресоли, сундуки и потертый картонный чемодан. Вскоре появился Фима с люстрой семнадцатого века.
     — Какое отношение имеет люстра к евреям? — не понял Паша. — Почему ее надо прятать?
     — Потому что при обыске ее конфискуют быстрее, чем книги и картины, — объяснил Фима. — А она блистала в Пале-Рояль при Людовике XV.
     Паша не знал, что такое Пале-Рояль и что это за тип такой, Людовик, но затолкал люстру под кушеточку и накинул на нее половую тряпку...
     Морис Вениаминович в четыре утра привез пианино, его засовывали в Пашину комнату через окно. Разбудили полдома.
     Утром появился Лисицын.
     — Пианино купили? — подозрительно спросил он.
     — Так уж получилось, — объяснил Паша, — Тоня вздумала учиться.
     — Турецкий марш? — почему-то спросил отставник.
     — Вот именно, — согласился Паша.
     — Так-так, — задумчиво постучал пальцами по крышке Лисицын, — когда выучится — пригласи...
     Шейнер притащился со скрипкой за пазухой.
     — Гварнери, — объяснил он, — цены нет... Век буду обязан.
     Скрипку повесили на стену...
     — А это зачем, — спросил Лисицын, — тоже для Тони?
     — Для меня, — сказал Паша, — “Барыню” хочу разучить.
     — Еврейский инструмент, между прочим, — заметил Лисицын, — пока мы на фронте кровь проливали, они, понимаешь, на скрипочках Турецкий марш наяривали...
     Пейсах Александрович приволок три тома из коллекции Любавичского ребе.
     — Кладезь мудрости, — сообщил Пейсах Александрович, — сохраните, иудаизм вас не забудет.
     — Мы с ним не знакомы, — пожал плечами Паша, но переплел фолианты в обложки полного собрания сочинений Сталина и водрузил на пианино. В тот же день Лисицын хотел одолжить второй том, но Паша выхватил его из лисицынских рук и заорал, что в настоящее время сам его изучает и конспектирует и даже забросил разучивание “Барыни”... Евреи меж тем шли сплошным потоком — стены Пашиной комнаты были завешаны серебряными магендавидами, повсюду стояли меноры, посреди комнаты высился семисвечник из далекого города Кордовы. Лисицын подозрительно оглядывал предметы еврейского культа.
     — Откуда у тебя все это? — спрашивал он.
     — Братан привез, — врал Паша, — из Киргизии.
     — Он у тебя что, в буддизм ударился?
     — Нет, просто увлекается народным искусством братского киргизского народа.
     — Киргизского... — хмыкнул отставник и ушел...
     Наконец, прибыл Рува — маленький, рыжий, пейсатый. Он притащился в пять утра.
     — Я изучаю Герцля, — шепотом сообщил он.
     — Очень приятно, — сказал Паша, — классик марксизма?
     — Вы правы наполовину, — произнес Рува, — он действительно классик, но...
     — Это неважно, — перебил его Паша. — Что спрятать — рукопись, партитуру, поэму?
     — Меня, — сказал Рува, — надо спрятать меня. Я маленький, я не займу много места. Но если будет обыск — меня заберут.
     — Вы — хасид!— догадался Паша.
     — Я — сионист, — сказал Рува.
     — А это что такое?
     — Я стремлюсь к Сиону. Понимаете?
     — Мимо бабушки Рахели?— спросил Паша...
     Руву засунули за шкаф и задвинули пианино. Целыми днями он рассказывал Паше-маляру о сионизме, Бен-Гурионе и Голде Меир.
     — Евреи, — кричал Рува из-за шкафа, — должны все уехать в Палестину. Все до единого!
     — Я не против, — отвечал Паша, — пусть едут...
     Вечерами из угла доносились печальные звуки “Атиквы”.
     — Что это у вас все время скребется что-то за шкафом? — как-то спросил Лисицын.
     — Мыши завелись, — скромно ответил Паша-маляр, — что вы хотите — полуподвал...
     — Сионизм вас не забудет, — поблагодарил его Рува после ухода полковника.
     — Извиняюсь, — поправил Паша, — меня не забудет иудаизм...
     Пару раз заходила старуха Молоткова.
     — Ты говоришь, что все енто — хиргизкое?— удивлялась она.
     — А чье ж еще? — спрашивал Паша.
     — Не знаю, я у хиргизов на обыске пока не была... А вот у евреев приходилось. И точь-в-точь такие безделушки у одного видела. Он как раз над свечой молился. А следователь ему по кумполу точно таким подсвечником, как твой хиргизкий, дал. Он и отключился...
     Лисицын стал захаживать реже, пил один, однажды ввалился в стельку пьяный.
     — Киргизы, говоришь, — зло сказал он, — а я вот вчера в синагогу зашел. И все это киргизское народное творчество там видел!
     — А что, киргиз не может посещать синагогу? — поинтересовался Паша.
     — Паша, — строго произнес Лисицын, — скажи мне прямо, как русский русскому, — ты что, к жидам подался?!
     — Упаси Бог, Степан Степаныч, — оправдывался Паша, — чего ж тут еврейского ты увидел? На светильнике таком киргизы барана жарят, звездочка шестиконечная — символ соколиной охоты, из бокала кумыс пьют...
     — Кумыс, — усмехнулся отставник. — Что-то у тебя крысы под шкафом притихли.
     — Мышеловочку поставил, — объяснил Паша...
     И вдруг евреи перестали приходить. Это было как-то непривычно и тревожно. Тоня с Пашей никак не могли из-за этого заснуть. Они все время ждали звонка, вставали, открывали двери — но никого не было.
     — Что это случилось с евреями? — недоумевал Паша. — Писать они, что ли, перестали? Или, может, все уже в Палестину укатили?
     — Если бы... — вздыхал из-за шкафа сионист Рува.
     Однажды посреди ночи Паша оделся, вышел на улицу и долго ловил евреев, умоляя их хоть что-нибудь принести к нему на хранение. Те шарахались...
     И вдруг раздался звонок. Было половина второго. Паша как раз вышел в уборную — и внезапно — дзинь! Он изменил маршрут и радостно побежал открывать. На площадке стояли двое — один явно еврей, в каракулевой шапке, второй — курносый.
     “Наверно, тоже еврей”, — подумал Паша и вспомнил, что в прошлом году делал ремонт у одного курносого еврея.
     Курносый молча достал из кармана бумагу и протянул Паше.
     — О тяжелом положении евреев? — поинтересовался Паша.
     Он развернул лист и с трудом — лампочка светила тускло — прочитал:
     “Ордер на обыск”.
     Откуда-то из темноты выплыли понятые — старуха Молоткова и Лисицын. Еврей с курносым приступили к делу. Первым обнаружили Руву с воспоминаниями Хаима Вейцмана в руках.
     — Кто такой? — спросил курносый.
     — Киргиз, — ответил Паша.
     — Вейцман тоже киргиз? — спросил еврей в каракуле.
     — Почему бы и нет, товарищ генерал, — ответил Паша.
     — Я — капитан, — сказал еврей и рванул двери шкафа. Оттуда посыпались листки повести о ленинградских евреях.
     — “Зачем Бог поселил евреев в Ленинграде, на этом болоте, — прочел курносый, — в этой колыбели революции?” Кто это написал?! Отвечай! — рявкнул еврей-капитан.
     Паша никогда не мог объяснить, почему он это сказал, но слово вылетело из его рта и ударилось, как ему показалось, о лоб Лисицына.
     — Я! — сказал Паша-маляр.
     — А чего это вас вдруг так евреи заинтересовали? — протянул капитан.
     — Потому что я сам еврей! — вдруг произнес Паша.
     Отставника качнуло.
     — Валидол! — простонал он.
     — Когда это вы успели стать евреем? — спросил курносый. — У нас имеются другие данные.
     — Я всегда им был, — сообщил Паша, — я скрывал.
     Его несло, и ничто на свете не могло остановить.
     — Я — марран, мы бежали из Севильи, поселились в Португалии, затем вместе с Абарбанелем переправились в Неаполь, оттуда бежали в Амстердам, — он начитался еврейской литературы и сейчас выкладывал все, что познал зимними ночами, — потом на Рейн, с Рейна в Польшу и оттуда уже к балтийским берегам, в Питер.
     Молоткова раскрыла рот.
     — Ну и театр, — пробормотала она, — ну комедь...
     — Товарищ капитан, — обратился Лисицын к еврею в каракуле, — прошу отметить в протоколе: следует немедленно произвести обыск у гражданина Абарбанеля, пока не сбежал!
     — Закройте пасть! — попросил капитан.
     — Слушаюсь! — Лисицын отдал честь.
     Курносый достал из-за Сталина “Беседующих хасидов”.
     — О чем беседуют? — спросил он.
     — О сионизме, — ответил Паша, — о чем же еще?
     — Кто рисовал?
     — Я! — Паша развел руками.
     — Вы и живописец?
     — Я самородок, — объяснил Паша, — вундеркинд из Севильи.
     — “Струись к Сиону, Иордан, — с выражением прочел капитан, — Беги вдоль бабушки Рахели”. Ваше?
     — Конечно, — ответил Паша. — Стихотворение относится к розовому периоду моего творчества...
     Тоня сидела на скрипучем стуле и тихо плакала. За весь обыск она не проронила ни одного слова, не удивилась, не остановила Пашу, не одернула.
     — Не плачь, Сарра-Энтл, — обратился к ней Паша, — не плачь, тайере.
     — Валидол!— повторил Лисицын.
     — Что, и Тонька — еврейка?!— обалдела старуха Молоткова.
     — Из Хазарии, — пояснил Паша, — дщерь потомков царя Булана. Ушла с испанским послом Ибн Шапрутом и поселилась на Припяти, оттуда прямиком на Неву!
     — Дадут мне наконец валидол? — прошептал отставник.
     — Заткните пасть, — повторил еврей в каракуле.
     Он раскрыл партитуры, подошел к пианино и исполнил увертюру оперы “Абрам и Сарра”.
     — Музыка — моя, — признался Паша, — слова — народные.
     Капитан не отреагировал. Он натянул очки и начал вслух читать на иврите отрывки из коллекции Любавичского ребе. Все внимательно слушали.
     — Не могу понять, — пробормотал Рува, — почему этот человек торчит здесь...
     — Тора, между прочим, — заметил Паша, — означает “обучение”, а первое ее слово — “Берешит”— имеет девятьсот тринадцать интерпретаций.
     — Вы посещали хедер?— поинтересовался капитан.
     — Нет, я посещал ешиву, — поправил Паша.
     — Товарищ капитан, — встрял Лисицын, — прошу обратить особое внимание на побрякушки. Я их давно заприметил — он их выдавал за шедевры киргизского народного творчества, а на самом деле это предметы иудейского культа.
     — Возьмите валидол, — капитан засунул в рот полковника таблетку, — и заткнитесь!
     — До Вавилона, между прочим, — заметил Паша, — все говорили на иврите.
     — На какие деньги купили пианино? — спросил курносый.
     — На сионистские, — ответил Паша, — на какие же еще? А люстра, между прочим, из храма царя Соломона. Царица Савская, кстати, в ее лучах отплясывала “Барыню”.
     — А скрипка откуда?
     — От царя Давида. Ею он укокошил Голиафа.
     — Так, — сказал еврей-капитан, — продолжать нет смысла. Опишите все и вызывайте машину.
     Тоню, Пашу и Руву затолкали в “газик” и повезли ночным Ленинградом.
     — Паша, родимый, зачем ты это сделал? — плакала Тоня.
     — Меня звать Шаул, — ответил Паша-маляр. — Шаул Бен-Пейсах!
     Молоткова от потрясения не спала три ночи. Ей снилось, что она еврейка из Киргизии. Полковник Лисицын свихнулся — он бродил по двору в розовых кальсонах и всем сообщал, что киргизы не воевали. Дворничиха Маруся ошпарила его щами, но это не помогло — он начал вопить, что не воевали армяне и что необходимо срочно арестовать Абарбанеля. Его отправили в психушку, где он присвоил себе звание генералиссимуса и под этим предлогом писал на медперсонал...
     Руву отправили в Восточную Сибирь валить лес, и под звон пилы он тихо пел “Атикву”.
     Пашу допрашивали с пристрастием, но он никого не выдал и настаивал на авторстве всех шедевров, включая философский трактат “Почему я еврей”. Он получил двенадцать лет. Евреи в лагере под Архангельском носили его на руках и говорили, что его книги спасли им жизнь. Потом цитировали их. Паша с интересом слушал, иногда вносил исправления.
     Вскоре его поместили в лагерный лазарет, и врач Коган любовно ухаживала за ним. Весть о его болезни всколыхнула весь мир, и за освобождение Паши-Шаула вступили в борьбу многие еврейские организации, в том числе “Дочери Эстер”. Лозунг “Свободу Шаулу!” можно было услышать от Перу до финских скал, слухи о том, что великий поэт, писатель, философ, композитор и художник угасает в концлагере, вызывали всеобщее возмущение и в джунглях Нью-Йорка, и в африканской пампе. О его освобождении велись тайные дипломатические переговоры, и даже Голда Меир что-то шепнула на ухо Хрущеву. Говорят, что пьяный Хрущев сказал “Гут!”, и вскоре Шаул с Саррой-Энтл прибыли в Израиль. Была устроена пышная встреча, ему дали квартиру в Рамат-Гане и приняли во все творческие союзы Израиля, включая кинематографический. Хотя ни одного фильма Паша-маляр не поставил. После прибытия на Святую землю он больше ничего не “создал”, кроме заявления на машканту, но его все чествовали как национального героя и вундеркинда.
      “Аидише Леонардо да Винчи”, — писала одна вечерняя газета. Он молчал до конца жизни, боясь, что отнимут дом и машканту и выгонят из всех творческих союзов. Похороны были триумфальны, на могиле читали “его” стихи и исполняли отрывки из оперы. В доме ничего, кроме старой малярной кисти и учебника “В помощь начинающему маляру”, найдено не было...
     Эли перевел дух, сунул в рот сигарету и тихо закончил:
     В одном из писем в Россию он писал: “Прекрасная страна Эрец-Исраэль, но слишком уж много евреев...”

Рисунки Бориса ВАКСМАНА

Сайт создан в системе uCoz