"Народ мой" №23 (292) 16.12.2002

Яков ЛИПКОВИЧ
Я прощаюсь с Комарово
Эссе из старой папки

     Я прощаюсь с "Комариками" – такое у Комарово нежное прозвище. Оно, и впрямь, заслужило его. Здесь, на берегу Финского залива, где в серебристой дымке слева проглядывает Кронштадт, а справа – наш старый друг и недруг Финляндия, я написал все свои, может быть, не очень громкие, но, как утверждают критики, честные и скорбные книги. Отсюда, из окон Дома творчества, я много лет наблюдал до обидного экономное комаровское солнце и такой же экономный, застенчивый месяц. Здесь, в Комарово, всего в нескольких шагах от Дома творчества, в огромном, как мне когда-то казалось, двухэтажном доме с верандами и башенками живет Мила, старшая внучка академика Ивана Петровича Павлова и мой большой друг. И здесь, в этом доме, я, старый дурак, окончательно потерял голову и, плюхнувшись по-старомодному на колени, объяснился в любви прелестной двадцатичетырехлетней Маринке, Милиной дочке. Кончилась же вся эта забавная история, как и положено в моем случае, написанием толстенного романа о любви и хорошими подзатыльниками от порядком разгневанной жены.
     Господи, кто только не отдыхал и не работал в нашем очень напоминающем третьеразрядную гостницу где-нибудь в Туле и Костроме Доме творчества! Писатели оцененные, переоцененные и недооцененные. Писатели, не написавшие ни одной книги и написавшие горы книг. Писатели, за которыми хвостом ходят читатели, и писатели, за которыми никто не ходит, даже собственные жены. Писатели, которые еще как-то передвигаются на своих двоих, и писатели, которых возят в скрипучих инвалидных колясках. Писатели, более или менее терпимо относящиеся к евреям, и писатели, люто их ненавидящие. И, наконец, сами евреи, настороженно заглядывающие в глаза своим русским коллегам.
     Преувеличение? Возможно. И все-таки есть такое понятие – комаровская дружба. Сидение на скамеечках под яблонями, усыпанными дичками, прогулки к заливу и до Зеленогорска или только до первого... второго... третьего поворота Академяк, как с давних пор в народе окрестили дачный поселок академиков. Или, если поджимает время, лишь до главной обкомовской дачи, где периодически поднимал свой невидимый флаг сам первый секретарь обкома. Это называлось "идти до партии"... "мать ее так...", как добавлял всегда Федор Абрамов...
     Был еще один ритуально прогулочный маршрут – на знаменитое Комаровское кладбище, где у надгробной стелы Анны Андреевны Ахматовой в безмолвном почтении сошлись могилки известных и безвестных ленинградских писателей. Среди них и моих близких друзей – Александра Розена, Натальи Долининой, Всеволода Азарова, Ефима Добина...
     Но сегодня я уже навсегда прощаюсь с Комарово. Больше я его не увижу. Только в своих далеких американских снах...
     С раннего утра я хожу и хожу по знакомым до боли, до головокружения комаровским улочкам и стараюсь запомнить все, чем живет этот некогда прикарманенный у финнов и так полюбившийся всем нам дачный поселок.
     Начну с дачи Николая Черкасова, расположенной как раз напротив Дома творчества. Великого актера давно нет в живых, и в комнатах, куда редко проникает свет с улицы, легкой тенью бесшумно то появляется, то исчезает его вдова. На днях она, оглянувшись, шепнула нам, своим ближайшим соседям, что на дачу к ним постоянно проникают воры и – только подумайте! – по своему вкусу перекрашивают мебель. И потом, стоит ей лишь войти в дом, как они – никому ни слова! – под музыку Вивальди растворяются в темноте...
     Я даже не знаю, что лучше для старого человека – вот так спятить, как Нина Черкасова, или уйти из жизни, как три наших ленинградских писательницы – Нина Альтовская, Полина Каганова и Перла Глазова, с огромной высоты бросившись кто в реку, а кто на асфальт у своего дома...
     Однако прогулка продолжается. Так вот, если стать лицом к заливу, справа от Дома творчества за низким забором почти в шахматном порядке разбросаны деревянные дачи мелкого чиновного люда. Со стороны впечатление такое, что там никто не живет. Но это обманчивое впечатление. Просто живущие там знают свое место и без большой надобности не высовываются.
     Зато слева от нас, за таким же невысоким забором, весьма вольготно раскинулся исключительно голосистый и потому отравляющий жизнь всем писателям обкомовский детский сад. Дети как дети. Но забавы у них, судя по тому, что я сейчас вижу, далеко не детские. Прямо передо мною, по ту сторону забора, шестеро сопляков лет по пяти, по шести сбивают с ног свою же детсадовскую девочку и по очереди целуют ее. Она, бедняжка, отбивается, как только может. "Теперь твоя очередь целоваться с Машкой!" – чуть ли не на весь детсадовский участок орет один из начинающих поганцев. Глядя на этих партийных отпрысков, достойных славы своих отцов и дедов, я ногой толкаю калитку и оттаскиваю за шиворот одного, второго, третьего. Остальные разбегаются сами. Но тут неизвестно откуда появляется дородная детсадовская дама и вступается за своих знатных воспитанников: "Гражданин, что вы делаете? Я сейчас вызову милицию!" На эту угрозу я неожиданно для себя отвечаю на чистейшем идиш: " Гей шлофн, гей шлофн, алте никейвэ!" На ее круглом лице застывает удивление. Похоже, она принимает меня за иностранца из братских партий и почтительно умолкает...
     Дальше мой прощальный путь пролегает по так называемому Большому проспекту. Вскоре передо мной вырастают: по левую руку – дача черносотенного хирурга Федора Углова, а по правую – не менее черносотенного писателя Ивана Неручева. Обе дачи – как игрушки. Чтобы как-то отметиться, один жиденький интеллигентский плевок я отправлю в сторону yгловской дачи, другой – в сторону неручевской. Конечно, Углов – первоклассный хирург. И попасть к нему на операционный стол дано не каждому. Полагаю, когда он режет, он не задумывается, кто лежит перед ним – русский или еврей. Но он первым из хирургов стал брать почти открыто деньги за свои операции. И, рассказывают, немалые. Интересно, что бы сказал тот же Углов, если бы деньги стал брать еврей?..
     В отличие от Углова Иван Неручев "резал без ножа". Не последний винтик в карательных органах, он, прежде чем стать писателем, пересажал, может быть, не одну сотню и евреев, и русских. Сколько загубленных судеб на его черной совести знает, наверное, только он сам.
     Я бы многое дал, чтобы послушать, о чем они говорят, встречаясь на этом месте. Впрочем, я и без того знаю, о чем. Да-да, все о том же. Оба видят в евреях абсолютное, чуть ли не единственное зло, с которым надо как можно скорее покончить.
     Между тем лично им, как они сами признавались, евреи ничего плохого не сделали. Скорее, наоборот. В связи с этим мне однажды пришла в голову мысль, что антисемитизм не есть что-то наносное, благоприобретенное, а одна из черт характера, находящаяся в ряду с хитростью, подлостью, жадностью, глупостью...
     Нет, я понимаю, я все понимаю. Люди рождаются прямо-таки ангелами, а потом постепенно обрастают со всех сторон пороками и достоинствами. Но вот антисемитами маленькие человечки становятся как-то уж очень легко, без усилий. Как будто усваивают его с молоком матери...
     В Комарово, как и везде у нас, несчетное множество забытых, заброшенных, одичавших старух. Боже, а ведь столько же лет было, наверное, и Анне Андреевне, доживавшей свой век в маленьком, продуваемом насквозь ветрами домике по ту сторону железной дороги. Не знаю, что бы она делала, если бы не ее мальчики – Иосиф Бродский, Евгений Рейн, Анатолий Найман, Владимир Рецептер, Дмитрий Бобышев. Между тем все Комарово знало, что великого русского поэта покинули почти все, кроме еврейских мальчиков. Стоит ли еще раз говорить об Углове и Неручеве, для которых Анна Андреевна была "игрушкой в руках сионистских молодчиков"...
     ...У трансформаторной будки меня останавливает девочка лет десяти и просит дать ей двадцать копеек. "Зачем тебе?" – спрашиваю я с тяжелым сердцем. "Я потеряла. Бабушка будет ругать!" – отбарабанивает она заранее заготовленную фразу. "Знаешь, давай начистоту!" – говорю я. И она тут же начинает привычно хлюпать носиком: "Не надо так громко! Бабушка услышит!" Я заглядываю во двор: ни души! "Знаешь, – говорю я малолетней попрошайке, – все-таки лучше признаться бабушке, чем попрошайничать!" "А пятнадцать копеек?" – с тем же выражением лица просит она. Я смотрю в ее растерянные и уже лживые глаза и не знаю, что делать. "Прости меня, – наконец с трудом выдавливаю я из себя эти несколько слов, – но я тебе не дам!" И ухожу, оставляя ее, такую несчастную-разнесчастную, у трансформаторной будки. Но на душе тяжелейший осадок. Словно и в самом деле жалею двадцать копеек ребенку...
     Я давно слышу голоса неодобрения: нет бы спуститься к заливу, прогуляться до Зеленогорска или Репино, побывать на кладбище – ведь кругом столько прелестных уголков, память о которых потом будет согревать душу долгие годы. А он, а он берет на заметку все, что камнем ложится на сердце, отравляет последние минуты пребывания в одном из самых прекрасных мест России...
     Но что я могу поделать, если Комарово повернулось ко мне в день прощания своей недоброй стороной?
     И я еще не до конца испил горькую чашу прощания. Проходя мимо продовольственного магазина, слышу громкий разговор трех дачников. "Чего им надо? – возмущается один из них. – Жалуются всем, что притесняют их. А сами живут, как у Бога за пазухой!" И показывает на меня: "Ну, чего ему не хватает? Смотри, какую ряху отъел!" Кровь бросается мне в лицо. Но я помалкиваю, отвернувшись. А это еще больше распаляет дачника: "Я с ребятами Львовское гетто освобождал. Тысячи их там было. Надо было на день, на два позже прийти, чтобы их всех там подчистую!"
     И тут я не выдерживаю. Подхожу к нему и, глядя в упор, говорю: "Я тебе вот что скажу. Рабом ты родился и рабом подохнешь! А я завтра, завтра навсегда, чтобы не видеть тебя, подонка, уезжаю в Америку! Вот так, соотечественник, прощай!"
     Он что-то еще долго кричал мне вслед. Да-да, я знаю, что кричал. Но я ни разу не обернулся. Ни разу... Если не считать этих страниц...
1992 -2002 гг.

Сайт создан в системе uCoz