"Народ мой" №18 (310) 30.09.2003

Найденное в бездне
прошедшего времени
 Океан в капле
Сергей Довлатов:
     Серманы были в Пушкинском театре. Показывали “Бег” с Черкасовым. Руфь Александровна страшно переживала. Особенно ее потряс Черкасов в роли генерала Хлудова. Она говорила мужу:
     – Что с ним будет? Что с ним будет?
     Илья Захарович ответил:
     – А что с ним будет? Дадут очередную сталинскую премию.

          Профессору Иерусалимского университета, литературоведу и критику Илье Захаровичу Серману 22 сентября исполнилось 90 лет. Он рассказывает о своей жизни много и интересно, но это фактический материал, а не образно-эмоциональный. Он не видит ничего особенного в своей биографии, ему не приходило в голову написать подробные мемуары. Он считает, что не было в его жизни ни головокружительных приключений, ни бурных страстей. Просто жил в своем времени. Но тем и интересна его судьба, что она, как капелька воды, несет в себе все свойства океана под названием История. Лишь некоторые эпизоды из своей жизни Серман записал: о своем пребывании в колымских лагерях, о знаменитых литературоведах, с которыми работал. Его воспоминания “Время и память” опубликованы в петербургском журнале “Звезда” (№12 за 2002 год). Отличительная черта и записанных его воспоминаний, и устных – минимальная эмоциональная окраска. Таков уж склад ума человека науки.
     В своей жизни Илья Захарович отмечает два значительных события. Первым стало дня него знакомство с ленинградской школой литературоведения, с которой начался его путь в науку; она заложила фундамент его убеждений.
     В 1934 году Ленинградский университет представлял собой удивительный островок свободы мысли на общем фоне советской науки. Свобода эта, разумеется, была очень и очень относительной -- в это же самое время закрыли философский факультет, арестовали преподавателей, посадили группы китайских, корейских, финских и польских студентов. Но все происходящее обсуждалось в университетской среде довольно откровенно, и хотя там были случаи доносительства, чаще всего “вольнодумцы” отделывались “постановкой на вид”.
     В 30-е годы вокруг Гуковского в Ленинградском университете образовалась литературоведческая “школа мысли”, базировавшаяся на изучении русского классического литературного наследия, и самыми выдающимися учениками стали молодые ученые Г. Макогоненко и И. Серман. Это был недолгий период, когда Сталин “вернул историю” – нашли нечто положительное в деятельности русских царей, взгляд на события стал более или менее объективным, и история литературы и языка преподавалась в Ленинградском университете в традициях русской классической науки. Студенты того периода получили от своих блестящих учителей исторический взгляд на прошлое и настоящее. Но этот период был недолог.
     Осенью 1941 г. профессоров Гуковского и Жирмунского арестовали, первого – за “пораженческие настроения”, второго, говорят, за хранение карты Петербурга XVIII века на немецком языке. Однако благодаря усилиям Макогоненко, того самого, который во время блокады допустит “полумонахиню-полублудницу” Ахматову к микрофону ленинградского радио, – их вскоре тогда выпустили. Но уже после войны, весной 1949 г., для показательной проработки были избраны четыре выдающихся профессора филфака ЛГУ: Б. М. Эйхенбаум (бывший заведующий кафедрой русской литературы), Г. А. Гуковский (заведующий этой кафедрой), М. К. Азадовский (заведующий кафедрой фольклора) и В. М. Жирмунский (заведующий кафедрой западноевропейской литературы). Ранее уже “прошлись” по В. Я. Проппу, Г. А. Бялому, Б. В. Томашевскому, чтобы их, по крайней мере, нейтрализовать в данный момент. Партийная комиссия Пушкинского дома проверяла филфак ЛГУ, а партийная комиссия филфака — Пушкинский дом. Судилище над “космополитами” кончилось трагически для многих ученых.

“Евреи умеют устраиваться”
    Сергей Довлатов:
    Томашевский и Серман гуляли в Крыму. Томашевский рассказывал:
    – В тридцатые годы здесь была кипарисовая аллея. Приехал Сталин. Охрана решила, что за кипарисами могут спрятаться диверсанты. Кипарисовую аллею вырубили. Начали сажать эвкалиптовые деревья. К сожалению, они не прижились...
    – И что же в результате?
    Томашевский ответил:
    – Начали сажать агрономов...

          Некоторые события, которые произошли с ним, Илья Захарович скромно назвал “разными сложностями”; это – арест его и его жены Руфи Зерновой “за антисоветскую агитацию” и пребывание в колымском лагере.
     Самое главное в литературе – человек, сказал когда-то учитель Ильи Захаровича Григорий Гуковский. В советском государстве всякое проявление личности считалось преступлением. То есть своя собственная внутренняя жизнь, которая складывается помимо официальной, немыслима была вообще. Люди, сознававшие себя в этих условиях личностями, да и просто те, кто о чем-то задумывался, неизбежно становились “врагами народа”.
     Для того, чтобы поставить мыслящего ученого по стойке смирно, требовалось иррациональное обвинение, непостижимое для ума и логики, на которое и отвечать-то не знаешь как, а постоянное ожидание удара должно было парализовать даже самую сильную волю. “Массовка” должна испытывать восторг от унижения жертвы, а главное — от театральных эффектов, способствующих такому унижению.
     Илья Ефимович не присутствовал при страшных событиях в Лениградском университете, потому что к тому времени уже сидел. Серман убежден, что его квартиру прослушивали, потому что на допросах предъявили тексты его разговоров с женой о лагерях и принудительном труде.
     Родители Сермана держались в стороне от политики. Мама, правда, была в молодые годы бундовкой, которую в 1925 году исключили из компартии “за национальный уклон в прошлом”, что и спасло ее от многих неприятностей. Серман же не заблуждался относительно того, что вся борьба с оппозицией внутри партии – это борьба за власть, понимал, что все судебные процессы 30-х годов основаны на фальсификации. Эти мысли у него возникали в разговорах с братом, который учился в Московском университете, тогдашнем центре оппозиции.
     Суд приговорил Сермана к 25 годам лагерей, его жене Руфи Александровне дали 10 лет “за национальные предрассудки”. Получив такой срок, Илья Захарович не впал в отчаяние, вспомнив восточную притчу про Ходжу Насреддина, который с легкостью согласился с приказом шейха обучить осла говорить по-человечески за 25 лет, справедливо рассудив, что кто-то из них троих за это время отдаст Б-гу душу... И был прав: умер Сталин, Сермана через пять лет освободили.
     Годы, проведенные в заключении, Илья Захарович ни в коем случае не склонен считать выпавшими из жизни. Напротив, он приобрел очень важный для себя жизненный опыт. Правда, пять лет кажутся ему все-таки даже для такого ценного опыта чрезмерными, двух лет, пожалуй, тогда вполне хватило бы... Когда в лагере его спрашивали, как он сюда попал, он отшучивался: “Евреи умеют устраиваться”.
     Лагерные мемуары Сермана сильно выделяются в своем жанре и тоже выдают взгляд ученого. Вспоминая Колыму, Серман не впадает в пафос, нет в его рассказах затаенной злобы на власть или на судьбу. Он говорит о том, что им, заключенным, ковырявшим вечную мерзлоту на пятидесятиградусном морозе, было все-таки легче, чем вертухаям, – заключенные двигались, а охрана стояла на месте... Свою работу он считал вполне посильной, хотя тут же описание зэковского “меню”: жидкая перловая каша, хлеб, чай без сахара; мяса, конечно, не видели. Матрац, набитый сеном, подушка, заполненная древесной стружкой – а спалось тридцатисемилетнему Илье Захаровичу прекрасно! У знатока классической литературы некоторые картинки лагерной жизни даже рождали культурные ассоциации с XVII веком. В движениях и одежде заключенных словно бы оживали иллюстрации к “Путешествию в Московию” Адама Олеария...
     Воспоминания написаны отстраненно. Серман предпочитает умалчивать о своих неудачах, а не жаловаться на кого-то или кого-то обвинять. “Конечно, – пишет он о лагерной зубодерне, в которой не слыхали о наркозе, – было больно, но терпеть было можно, а главное – ну не стерпи я, ну кричи или вопи, от этого бы легче не стало...”. В этой фразе – суть отношения его к любому событию в своей судьбе. Он философски принимает судьбу как данность, ее следует вынести, по возможности сохранив собственный человеческий облик.
     Серман просто рассказывает, не раздавая оценок, истории людей, с которыми он отбывал срок; тут тебе и “шпионы”, и “предатели родины”... Они поражают нелепой зависимостью советского человека от прихоти власти, которая играла жизнями, как хотела, и безнадежностью сопротивления, когда каждого едва поднявшего голос в конце концов водворяли в тюрьму или в зону, а беглецу все равно некуда было скрыться.

Война

     Многие из тех, кто пережил блокаду Ленинграда, вспоминают, как жадно все перечитывали “Войну и мир”. Люди искали в этом классическом романе отклик на неожиданно вставшие перед ними вечные проблемы.
     В начале войны ленинградцы просыпались под звук репродуктора. Они напряженно ждали новостей. Звуковая заставка, затем перечисление радиостанций и страшно короткая информация, произнесенная неестественно медленным голосом диктора. Жадность к информации в те дни была необыкновенная. Не смотря на то, что уже задолго до 1941 года все предполагали, что война неизбежна, что, казалось бы, все давно морально готовы к ней, – каждого человека, который мог знать чуть больше, чем все, буквально допрашивали. И он сердился, потому что расспрашивали его вовсе не о том, что он мог знать, а о том, что будет?..
     Это потом репродуктор стали слушать иначе... Совсем так же, как иногда случается с новым репатриантом, только что прибывшим на свою историческую родину: сначала он живет от одной сводки новостей до другой, ужасаясь непрерывной череде терактов и перестрелок. Но внезапно беспокойство куда-то проваливается. Человек перестает думать о том, что лучше не гулять на центральных улицах, что надо избегать поездок на автобусе. Его ухо привычно ловит сведения о военных операциях в секторе Газа. И даже там, где несколько дней назад был теракт, он проходит спокойно...
     Все в конце концов увидели своими глазами, что такое война, и ленинградцы почувствовали, что исполняют свою историческую миссию, говорили: “Ленинградцы должны быть стойкими”. Пафос пропаганды соединился с личным убеждением.
     Интеллигентам, не подлежащим мобилизации, непременно хотелось что-то сделать, многие шли в ополчение. Необученные, неприспособленные к физическому труду войны, они быстро погибали. Но позже пришло понимание, что каждый может делать свое привычное дело ради дела общего, и для этого не обязательно быть на фронте. Иногда в тылу было морально гораздо страшнее и труднее.
     После окончания университета Серман учительствовал в Левашове. Когда поезда перестали ходить, Г. Макогоненко пригласил его в радиокомитет вести передачу “Говорит Ленинград”. Это была единственная радиосвязь с Большой землей. Обычно Серман звонил политруку госпиталя для выздоравливающих и просил послать для выступления по радио кого-то из находившихся на излечении. В эфир выходили каждый день. В текстах не было лжи, просто отражалась только одна сторона правды. Разумеется, не говорилось о том, что люди получают по 120 граммов хлеба, что не работает освещение и транспорт, о том, что арестованы Гуковский и Жирмунский. В создателях передачи жил внутренний цензор, который действовал не за страх сказать что-то неугодное начальству, а за совесть – показать, что блокадный город жив, поддержать веру в неизбежную победу. Впрочем, в победе никто не сомневался, сомневались в том, что доживут до нее...
     Ольга Берггольц была привлечена к передаче “Говорит Ленинград” как автор, как поэт. Смерть мужей и детей, арест – все это осталось в ее прежней жизни. Но она выглядела неунывающей и стойкой. На радио она встретила человека, рядом с которым провела всю последующую жизнь – Г.Макогоненко. Однажды она пришла к нему за советом – стоит ли уезжать в эвакуацию? Ей казалось, что все зависит от нее, но на самом деле история незаметно продолжала свою работу. Серман присутствовал при этом разговоре. Макогоненко хотел, чтобы Ольга сама приняла решение. Многие люди, попав в ситуацию войны, твердо ведут себя по ее законам, считая уклонение от исполнения этих законов нарушением принятых в обществе норм, предательством. Перед этим отступает чувство самосохранения. А законы блокады предписывали, что надо участвовать в общем деле всеми доступными конкретному человеку средствами. Ольга осталась в Ленинграде. Это было не вполне рационально обоснованное решение. Но Ольга была поэтесса. Что помогло ей выжить? В ее жизни возник смысл. Если бы она уехала в тыл, ее спасенная жизнь потеряла бы значение для нее же самой.
     Расчет редакции был такой: показать, что каждый трудится ради победы на своем месте. Выступал перед микрофоном и профессор Б. Эйхенбаум, которого В. Шкловский назвал “железным кузнечиком” за сочетание твердости и изящества. Он с трудом дошел до радиостудии, хотя жил недалеко, и попросил “гонорар” – тарелку супа. Профессор рассказал, что работает над исследованиями поэзии Тютчева, что обстановка заставила его исторически, более глубоко взглянуть на некоторые литературоведческие вопросы... Он сам в последствии признавался, что во время войны многое понял и очень плодотворно работал.
     В 1941 году очень рано начались морозы. Город был необыкновенно красив – предприятия не работали, небо было чистым, и под предрассветными звездами стояли молчаливые очереди за хлебом. Уже 25 декабря 1941 года Серман, хотя и был признан нестроевым, ушел в армию на волховский фронт. Он не застал там самых страшных сражений, бессмысленных и стратегически, и тактически, сопровождавшихся огромными потерями с обеих сторон, – они начались позже. В 1942 году он попал в госпиталь, получил отпуск и уехал к эвакуировавшимся в Ташкент родителям. Восстановился в Академии Наук и защитил диссертацию по Достоевскому.

Земля обетованная
   Сергей Довлатов:
   Сорок девятый год. Серман ожидает приговора. Беседует в камере с проворовавшимся евреем. Спрашивает его:
   – Зачем вы столько крали? Есть ли смысл?
   Еврей отвечает:
   – Лучше умереть от страха, чем от голода!

         Второе значительное событие в жизни Ильи Захаровича – переезд в Израиль в 1976 году.
     Серман следил за тем, что происходит в Израиле, но идеи переехать у него не возникало до тех пор, пока ему не нанесли сильного оскорбления: уволили из Пушкинского дома в связи с эмиграцией его дочери в США. Уезжал Илья Захарович из Ленинграда именно в Израиль, думая, что навсегда. Его “крамольные” литературоведческие работы были упрятаны в спецхран.
     Кафедра славянских исследований Иерусалимского университета, где начал работу Серман, была известна многими славными именами. Он добавил к ним свое, а в свободное время стал писать для эмигрантских изданий, причем нашел для себя новые темы в современной литературе: написал большую статью о борьбе Горького с антисемитизмом, о том, как тот понимал роль еврейства в русской истории, о русских писателях, которые затрагивали еврейские темы, о выдающемся ученом Б. Эйхенбауме. Еврейским писателем, на каком бы языке тот ни писал, Серман считает того, кто в своих сочинениях не забывает, что он еврей.
     В Израиле у Сермана появилась, наконец, возможность занять подобающее ему место в мировой науке. Он до сих пор желанный гость на всякой литературоведческой конференции, где бы она ни проходила. Илья Захарович редко пренебрегает такими приглашениями, хотя в последнее время годы дают о себе знать. Он по-прежнему читает лекции, участвует в жизни кафедры. Кто изучает русскую литературу у Ильи Захаровича? В основном те, для кого русский язык – родной, кто сохранил интерес к русской культуре.
     У еврея обычно есть ощущение предопределенности судьбы. И свое отличие в любом нееврейском сообществе Серман чувствовал всегда. Приехав в Израиль в немолодом возрасте, он не слишком хорошо овладел ивритом. Человек, воспитанный на русской культуре, выдающийся специалист в этой области, Илья Захарович чувствует себя в Израиле в своей семье, дома.
     Люди из более спокойных стран спрашивают израильтян: разве вы не боитесь? Израиль фактически находится в состоянии войны, ваша жизнь постоянно под угрозой!
     Евреи даже в нацистских гетто старались жить так, как привыкли. Это, естественно, было суррогатом того, как жили евреи прежде, но в то же время давало возможность вести еврейский образ жизни назло обстоятельствам. Это называется моральное сопротивление – сопротивление тех, кто в силу обстоятельств не держит в руках оружие.
     Можно было бы сказать, что евреи всегда трагедию делают бытом. Но можно и возразить: еврей хочет остаться человеком в любых условиях, не опускаясь до состояния скотства. Страх вытесняется заботой о хлебе насущном, родители живут мыслями о детях, молодые думают о любви и браке, и по-прежнему, как всегда и везде, идет борьба честолюбий... В стране люди просто живут: студенты как ходили, так и ходят на лекции Ильи Захаровича в Иерусалимский университет, хотя там однажды уже прогремел взрыв. Посещают семинары, посвященные 90-летию Сермана, которые сотрудники кафедры славистики (по инициативе заведующего кафедрой С. Шварцбанда) проводят в течение этого года, – прочитанные доклады будут изданы отдельным томом.
     В сталинском или в нацистском лагере, в тюрьме или во время блокады – первыми умирают не физически слабые, а лишившиеся цели, те, кто теряет человеческий облик. У людей, независимо от национальности, должен быть внутренний стержень – ощущение собственной необходимости и ценности.

Светлана БЛОМБЕРГ
Сайт создан в системе uCoz