"Народ мой" №13 (210) 14.07.1999
... Я вдруг почувствовала, что такое мир...
Во весь экран телевизора - сытое лицо новоявленного фюрера. Жиденький хвостик жирных волос, по-богемному собранный на затылке, никак не вяжется со страшными словами фюрера. Он нам угрожает. Я смотрю в лицо лидера русских фашистов, лицо индивидуума, не знающего сомнений, уверенного в своей правоте, без рассуждений готового проливать кровь - опять! - считающего себя вправе распоряжаться жизнью других людей по своему усмотрению, - и не могу поверить, что сейчас на самом деле существует это мракобесие, эта тьма души и рассудка, которые поразили в свое время народ Германии. Неужели, чтобы понять о фашизме самое главное, теперь уже Россия должна пройти этот ад?
Ответа я ищу у тех, кто о фашизме знает все гораздо лучше меня. Петербургская писательница Мария Григорьевна Рольникайте, во время Второй мировой узница вильнюсского гетто и фашистских концлагерей. Дневник, который она вела все это время - сначала в тетради, после - на обрывках бумажных мешков, потом - зубрила на память, - после войны был опубликован и разошелся огромными тиражами на многих языках. Тот, кто прочитал “Дневник” никогда не назовет фашизм “просто идеологией”, он никогда не забудет, что фашизм - это пробитый штыком грудной младенец, обнаруженный нацистами при акции в гетто; это дым крематория, глядя на который молодая женщина в безумии повторяет: “Вот мой Боречка!”. Это... Нет, мы еще не все знаем о фашизме. Это нам только кажется.
Мария Рольникайте: Как выжили? Просто хотели жить. И не меньше того хотелось, чтобы люди, которые по ту сторону колючей проволоки, и те, которые будут жить после войны, тоже узнали о нас. Поэтому меня очень поддерживало желание записать все, что происходило в гетто и в концлагерях. До войны я вела просто дневник школьницы, записывала впечатления о прочитанной книге, об увиденном кинофильме или справедливо ли учитель отметку поставил. Но в гетто я однажды мысленным взглядом увидела карту мира и поняла: ведь есть на свете места, где о Гитлере только едва слыхали, и люди там совершенно не представляют, что здесь происходит.
Вести записи, конечно, возможности не было, учила наизусть текст, что составлялся в уме. А врачи сейчас уверяют, что именно это помогло сохранить память. Действительно, стоит вспомнить хоть один эпизод или одну фразу, и я сразу оказываюсь в прошлом - в тех событиях, в том состоянии. Это очень трудно - опять возвращаться в лагерь, но я всегда считала своим долгом и писать об этом, и вспоминать, и выступать перед читателями. Я думала: если бы остался в живых кто-нибудь другой, он бы сделал больше. Но теперь я вижу, что многие оставшиеся тем не менее не хотят об этом говорить, не хотят вспоминать.
Галина Туз: Их, конечно, можно понять - из чувства самосохранения человек выбрасывает из памяти все страшное и тяжелое. И только художник обречен нести этот крест, чтобы у человечества наконец открылись глаза, чтобы оно хоть чуть-чуть поумнело. И все равно писатель пытается достучаться до души тех, кто в состоянии складывать буквы в слова. Мне кажется, тот, кто прочитал Ваш “Дневник”, никогда уже не только не наденет свастику, но и фашистские идеи отвергнет в ужасе, как бы их не маскировали новоявленные “спасители России”. И не только “Дневник” - все Ваши произведения: “Долгое молчание”, “Свадебный подарок, или на черный день” и многие другие, о том, как бредовые идеи, воплощенные в жизнь, ломают, крушат судьбы людей, виноватых только в том, что кому-то не нравится их национальность или их убеждения.
М.Р. Путь к читателю был нелегким. После войны я закончила вечернюю школу и только в 50-м стала студенткой Литературного института им. Горького. Когда поступала, в анкете не сказала, что была в лагере, творческий конкурс прошла с переводом Саянова “Небо и земля” на литовский язык, с пьесой для самодеятельности. Но моя тема - это лагерь. Я продолжаю вспоминать. Вот в той работе, которую пишу сейчас, я вспоминаю, как сложно было вернуться к нормальной жизни, я часто спохватывалась, что иду без желтой звезды, это нам, как вы знаете, запрещалось, вдруг ловила себя на том, что сошла с тротуара и иду по мостовой, ведь евреи не имели права ходить по тротуару. Увидев какого-нибудь мужчину сурового вида, я думала: а интересно, что бы он делал тогда или что он делал тогда?
Во время моей работы в филармонии к нам приехал на выступление немецкий ансамбль, я не могла себя заставить с ними пересечься, звонила в буфет: уже немцы позавтракали, можно идти? А когда услышала, как они поют “Хотят ли русские войны?” - очень было трудно.
Когда в ГДР вышла моя книжка, и немцы пригласили меня приехать, мне нелегко было решиться на поездку, но я силой себя заставила отделить ту Германию от теперешней. Вернувшись, я написала (хотя это не напечатали), что до сих пор вздрагиваю, услышав немецкую речь - это было в 67-м году. А произошло там вот что. В поездке я была без отдыха 22 часа - в таком темпе, в таком напряжении, в такой перемене обстановки, и я только помню, что попав в номер гостиницы, сунула в вазу цветы, с которыми меня встречали в аэропорту, вынула платье, чтобы оно отвиселось и рухнула в постель. И вдруг из сна меня вырвали выкрики на немецком, я решила - акция, посмотрела - неплотно закрыты шторы затемнения, подбежала к окну - поправить и глянуть - окружено ли гетто. За окном - пустая площадь освещенная, вокзал, на железнодорожных путях стоит товарняк, какие-то мужчины что-то грузят и перекрикиваются. И вот эти односложные крики: подай, прими, подними - я со сна восприняла, как команды на немецком языке. Пришлось себя убеждать, что нахожусь в настоящем: зажгла свет - это не затемнение, это такие шторы, вот цветы, с которыми меня встречали, вот висит мое платье, я в Германии, в Эрфурте, я сегодня прилетела, но все равно очень долго приходила в себя, пила лекарства. А снился лагерь с тех самых пор, как мы стали свободными. Снился, как правило, один и тот же сон: шарфюрер идет вдоль строя и считает каждого третьего и вдруг... в меня. Я просыпаюсь, и боль там, где он ткнул.
Но со временем это возвращение в современность “оттуда” я инстинктивно выработала на выступлениях. Прихожу, скажем, в общежитие. Публика-то разная была, и надо было заставить ее слушать. Так вот, прихожу, а моя потенциальная аудитория смотрит футбол по телевизору. И тут телевизор выключают и собираются им лекцию читать. Какой-то здоровяк, - если б я встретила такого в темноте, так отдала бы шубу до того, как он попросит, - говорит: “Долго будете нас держать?”. Я говорю: “Я вообще могу вас не держать!”. “Да ладно уж, выступайте, раз пришли!”. Пришлось мне так выложиться, что они слушали, открыв рот, может, что-то и поняли. А после выступления, чтобы вернуться в жизнь, я иду одну-две остановки пешком, захожу в магазин, может, купить кефир или хлеб - чтоб как-то зацепиться за действительность.
Г.Т. Ум, душа, талант, впечатлительность, с одной стороны, делают человека уязвимым для любого зла, творческая личность слишком открыта и незащищена, но в то же время, все это - колоссальная сила. Но отношение к культуре, в частности, к еврейской культуре, в нашей стране, мягко выражаясь, заставляет желать лучшего.
М.Р. Какое же теперь может быть отношение к еврейской культуре? Как к дорогому покойнику. Мне очень жалко, что исчезает язык идиш. Это мой родной язык, и при переписи населения я всех удивляла тем, что говорила: родной язык - еврейский. Гитлер ведь расстрелял не только 6 миллионов евреев, он расстрелял и язык, а Сталин закончил - расстрелял всех еврейских писателей. Поэтому сейчас культуры нет - есть попытки возрождения, но очень слабые, ведь даже там, где изучают язык, изучают иврит.
Был совершенно курьезный случай. Пришел ко мне один москвич, он хотел читать Шолом Алейхема на идише. Уже не юноша, где-то за 40. Он рассказал, что в Москве подсаживался к старым евреям и спрашивал, знают ли они язык. Они, конечно, пугались, думали, что это провокация и старались побыстрей исчезнуть. Тогда он пошел в редакцию журнала “Советиш Геймланд”, выходящего на еврейском языке. В редакции ему дали мемуары Брежнева на идише. И он учил язык по Брежневу - и выучил. Но такая тяга к культуре встречается нечасто.
А вот другая история. Сразу после освобождения Вильнюса в 44 году вернувшиеся партизаны, бывшие узники гетто (они тоже участвовали в боях за освобождение Вильнюса) первым делом начали организовывать музей - собирать геттовские архивы, нашли те бумаги, которые сами прятали в подвалах. Был такой всемирно известный институт ИВО, это международный научно-исследовательский институт, теперь он в Нью-Йорке. Там были такие раритеты, такие рукописи, книги. В этом институте во время оккупации был штаб Розенберга - наместника Гитлера по вывозу культурных ценностей. В этот штаб приказали явиться 10 - 20 интеллектуалам-узникам гетто, чтобы они сортировали культурные ценности и готовили их к отправке в Германию. Конечно, работать надо было под охраной. Нельзя было спрятать на себе хоть одну страничку, за это грозил расстрел. Тем не менее люди прятали, устроили для этого маленькое убежище, которое называли почему-то “малиной”. Когда освободили Вильнюс, они все это собрали и организовали музей. В 49 году музей ликвидировали. Называлось это “реорганизация в краеведческий”. Материалы надо было передать - часть в историко-революционный музей, часть - в краеведческий, а книги из хранилища директору негласно приказали уничтожить. Но варварские дела надо поручать все же варварам. И книги были оставлены в подвале.
Однажды меня попросили разобрать геттовские документы - в музее революции лежало 130 - 140 папок. Там была огромная папка фотографий, я их рассматривала и в какой-то момент показалось, что это они - лица с фотографий смотрят на меня.
Г.Т. Ахматова говорила, что портреты людей после их смерти меняются. Подумать только - ведь все они, как и мы, любили, страдали, плакали и смеялись - словом, жили. И жизни их лишили без всякой на то причины, безо всякого права такие же люди. И это все никак не хочет стать историей - ведь сколько сейчас людей, носящих свастику с гордостью, мечтающих продолжить “славное дело” Гитлера. С этим невозможно примириться. Стоит только представить себе, что чувствует человек, у которого неведомая злобная сила разрушает семью, вырывает из рук детей, а у детей навсегда отнимает родителей... Вас постигло это несчастье, когда Вам было всего 14...
М.Р. Мама, маленькие сестра и брат предположительно погибли - кто говорит - в Маутхаузене, кто - в Освенциме. С отцом встретились после войны, он был на фронте, потом работал адвокатом, как и до войны. Старшая сестра тоже, к счастью, осталась в живых...
Г.Т. И Вы рассказали обо всем этом в своих книгах. Чувствуете ли Вы сейчас, Мария Григорьевна, что своей работой Вы хоть немного улучшили мир?
М.Р. Нет, я не чувствую этого, Может быть, у меня бы не было такого тяжелого настроения, если бы у современного фашизма не оказалось столько сторонников. Я очень жалею, что когда мы сжигали свою лагерную одежду, я не догадалась спороть с нее свой номер - 60821.
Так сложилась жизнь. Но вот что я поняла однажды. Мы поехали в Чехословакию, и с нами была 14-летняя девочка. Я вдруг почувствовала, что такое мир - это не стандартное выражение “мирное небо над головой”, мир - это когда в 14 лет можно ехать в Чехословакию, а не бояться, что тебя расстреляют.Беседовала Галина ТУЗ
Сайт создан в системе uCoz