|
ПРОЗА ФРИДРИХА ГОРЕНШТЕНА |
|
2 марта в Берлине чуть-чуть не дожив до 70-летия
умер Фридрих Горенштейн. В Россию сообщение о его смерти запоздало
и внимания не привлекло: Горенштейн, хоть и напечатанный практически весь
в 90-е, не стал модным (или хотя бы популярным) писателем. Это, впрочем,
больше характеризует не его, а российских читателей и критиков.
Свой первый (и последний в подцензурной печати)
текст Горенштейн напечатал в 1964 году. Рассказ “Дом с башенкой”
уже содержал некоторые основные мотивы всего его творчества: искалеченное
детство, отщепенство, утрата Дома. Все последующие публикации – в сам-
и тамиздате. С 1980 года писатель живет в Германии.
Горенштейн, судя по всему, был тяжелым человеком.
Андрей Тарковский вспоминал, как всячески пытался помешать встрече
сценариста своего “Соляриса” Горенштейна с автором экранизируемого
романа Лемом: реакция Горенштейна на возможные замечания “папы Станислава”
была непредсказуемой. Тем не менее главная причина “непроходимости” текстов
Горенштейна в советской печати не дурной характер автора, даже не “антисоветизм”
(скажем, в великолепной повести 1965 года “Зима 1953 года”
никакого явного “диссидентства” нет). Неприемлем для советской цензуры
был жесткий, часто жестокий реализм горенштейновской прозы; неприемлем
был крайне пессимистический взгляд автора на социум, да и на природу человека.
Теперь, когда читаешь Горенштейна подряд – романы, рассказы, пьесы
– возникает ощущение величия этой прозы, ее сопоставимости без скидок на
время, обстоятельства и т.д. и т. п. с великой русской прозой XIX века.
Этому чувству не мешает некоторая трудность чтения – трудность, связанная
и со сложностью идей, и с затрудненностью, “вязкостью” языка. Я бы назвал
эту затрудненность восприятия “благородной” – так трудно читать Достоевского,
Томаса Манна, Музиля. Горенштейн относится к этому же кругу создателей
“литературы больших идей”, по презрительному определению Набокова.
Сейчас, когда масса литераторов гордится стилистическими кунштюками, вроде
довлатовского – все слова в предложении должны начинаться с разных букв
– а вот “больших идей” немного, сейчас характеристика Набокова воспринимается
как комплимент.
Имя Достоевского возникло не случайно. Достоевский,
конечно, “главный” писатель для Горенштейна. От Достоевского “фирменное”
для позднего Горенштейна сочетание жесткого реализма, натурализма с многостраничными
философскими диспутами. Слова Достоевского о том, что у каждого человека
должно быть место, куда он может пойти, Горенштейн развернул в свой итоговый
роман “Место”, а Гоша, главный герой романа, очередной российский
“подпольный человек”. И, наконец, в пьесе (немцы такие тексты называют
“драма для чтения”) “Споры Достоевском” Горенштейн впрямую
сказал, что он думает и о великом русском писателе, и о российской гуманитарной
интеллигенции 70-х. Казалось, таким путем писатель изгонял и злой дух русского
классика, и русские интеллигентские комплексы, все подряд – и либерально-диссидентские,
и славянофильские, и социалистические.
Ничего, конечно, не вышло. Что-то “достоевское”
было в самой природе таланта Фридриха Горенштейна, как бы подтверждая чью-то
мысль о Достоевском как самом “еврейском” русском писателе. Ибо для русского
писателя Горенштейна еврейство не запись в “пятом пункте” советского паспорта,
но предмет постоянных размышлений. А так как он относился к тому типу писателей,
которым необходимо было все договаривать до конца и открытым текстом, то
в пьесе “Бердичев” он не просто описывает жизнь самого еврейского
города СССР с 1945 до конца 70-х. Горенштейн изображает бердичевских евреев,
мягко говоря, нелицеприятно. Жуткий русский язык, нравы – смесь местечковых
с советскими. В какой-то момент пьеса кажется проявлением пресловутого
“еврейского антисемитизма”. Но появляется герой-резонер, интеллигент Виля,
– и “Бердичев” превращается в патетическую апологию еврейского национализма.
Да, говорит Виля, Бердичев – это мусор, ошметки,
но это ошметки величественного древнего храма. И лучше жить на обломках
храма, где тлеет память о великой древней культуре, чем переехать в стандартную
современную квартиру. Да, говорит Виля, бердичевские местечковые евреи
люди часто неприятные. Но это русский может отделиться от неприятного русского,
француз – от неприятного француза. Еврей на такую роскошь права не имеет.
“Проводить внутренние границы можно только тогда, когда есть внешние”.
Договорим за Горенштейна: еврейская национальная солидарность выше классовых
и культурных барьеров, выше личных симпатий и антипатий. То, что у еврейского
народа уже есть “внешние границы” – границы государства Израиль – Горенштейн,
как истинный галутный еврей, во внимание не принимает.
Он и во всем остальном был евреем диаспоры, раздвоенным, принадлежащим
нескольким мирам и нескольким культурам. В нем сочеталась зависимость от
Достоевского с еврейским национализмом, духовный аристократизм, ощущение
себя наследником древней великой культуры и почти народничество, редкое
по интенсивности сочувствие всем “угнетенным и оскорбленным”. Тяжелейший,
нечеловеческий физический труд в “Зиме 1953 года”, издевательства
и насилие над детьми в “Псаломе” Горенштейн изображает с
той степенью откровенности и с такой силой переживания, какие в современной
литературе почти не встречаются.
Рассказ же “С кошелочкой” должен
войти в любую антологию русской короткой прозы. Повествование об одном
дне пенсионерки Авдотьюшки, проведенном “с кошелочкой” в очередях за дефицитными
продуктами – нерукотворный памятник всем старикам, жертвам замечательной
российской истории. (Сейчас такие Авдотьюшки ездят “с кошелочкой” по всему
городу, ищут продукты подешевле, чтобы дотянуть до очередной пенсии.)
Я не пытаюсь превратить Фридриха Горенштейна
в некий эталон писателя, прекрасно понимая и провалы вкуса, чаще всего
связанные с почти полным отсутствием у автора чувства юмора, и растянутость,
невыстроенность больших романов (“Псалом”, “Место”), и языковые небрежности
(особенно в поздних повестях). Но все это искупается глубокой серьезностью,
интеллектуальной насыщенностью и тем, что Ахматова когда-то назвала
“величием замысла”.
2 марта 2002 года Фридрих Горенштейн покинул
современную литературу, в которой пребывал вечным маргиналом, и занял свое
законное место в русской классике.