ЭВА КАСАНСКИ

МАРСЕЛЬ ПРУСТ. ЛАБИРИНТ

Есть нечто невозможное, что я ищу, –
слова, которые ты потерял…

     Сонное облако, чуть-чуть летящее за мной по краю, по обочине, по очертаниям тела, расколовшегося на блестящие пятна под тяжестью вспорхнувшего облака, спрятанного в снах – особом мире вожделения и одновременности скорби, остановилось и отстало, не желая больше бежать в неизвестность, где обязательно может затеряться в лучах солнца и взгляда, лунного и изнеможенного белой вязью воздуха – когда ты ищешь, он стремится вырваться из ликов, затерянных в пустоте, и выйти к твоим глазам, обнаженным, чтобы ты еще больше не замечала его, ибо он, как сон, существует в названье, не ведая, что лучист и может соперничать с солнцем, но солнце сильнее, ты думаешь, так лучезарней, в длящемся неприкосновенье Луиза рассматривала сонное облако, как бездну, желая созерцать ее, как луну, издалека, не прикасаясь к ней, думая, что воспоминанье – это боль, приготовила себе бокал вина, чтобы забыть о ней, когда жидкость вдруг заискрится, вдруг разгневавшись, а ты, Луиза, залюбуешься и умрешь, и ты спрашиваешь в ее присутствии, чтобы оправдать себя откровением: осмелишься ль признать в тебе существующее сексуальное желание, о боже, я оговорилась – существовавшее, а если бы не было дверей, ведь если бы не было дверей, куда бы он входил и выходил, возможно, в меня и из меня, но я тоже дверь, скрипучая и старая, особенно когда вспоминаю о своей казни, что так и замерла, в мутной раме соборного окна, как накипь, бликами повисла на стенах, подсвечниках и иконах, но мало кто сможет рассмотреть спрятанное самим солнцем, когда оно приходит, выставляя напоказ вещи и людей, а потом вдруг смилостивится, даст краткий миг, чтобы спрятаться, но сейчас же в нем поселятся черви-убийцы, они таятся во всех углах, забирая чужие жизни и отдавая их Б-гу – сатрапы, о них ей страшно думать, она, забившись в шкаф, закрывала двери, ощущала се6я маленькой девочкой, пытаясь услышать возню мышей, и еще больше испугаться, но кругом была тишина, рассеянная в темноте и незаметная для Луизиных глаз, но маленькими каплями ползущая по телу, как гусеница, раздражала и побуждала отмахиваться от минут и мигов, ведь тишина – это время, собравшееся в закоулках, чтобы тревожить наше тело, когда оно, наполняясь страхом, прячется от луны и солнца, сославшись на бессилие, внезапно поселившееся в нем, но это нежелание умирать вместе со временем, особенно когда оно, так забавляясь, слепо следуя за тобой и не имея очертаний тени, слепо следует за тобой, как тень, касается твоего тела, ты пугаешься, Луиза, прячешься в тишину, но тот, кто не существует, проникает везде и там настигает тебя, ибо негде тебе, телесному существу, укрыться, утратившему свою свободу, изнеможенному облаку, которое не любишь, потому что оно мчится, сочетаясь с другими по желанию глаз и теряясь в них, как только взгляд замешкается, и потому Луиза нe устремляет больше свой взор во след бегущим всяким там облакам и сонно задвигает штору, как только они начинают напрашиваться к окнам, иногда полураскрытым, иногда разбитым случайным лучом неповоротливого солнцевзгляда, смешно стонущего при виде Луизы, словно она его недосягаемая возлюбленная, живущая в тюрьме (обитель – всегда тюрьма), куда никому не проникнуть, и потому они толпятся у стен, согревая их, но ее тепло тонет в толще камней, так и не достигая их тел, заточенных в представлениях ночи о ночи, лишенной собственных глаз, которые указывают на созерцания, погруженные во тьму, где предметы размыты, и ходишь уже не в темноте, а среди них – людей-вещей, вне собственных граней, как будто их унесла волна и размыла, скрывая от глаз очертания или предначертанное им нашим взором с тобой, Луиза, любящим не узнавать вещи и их облик, а придумывать его в одночасье вместе с Луизиными снами, которые ей не снились, потому что она запрещала им это непристойное удовольствие совершать в этой комнате, где обычное посещение обставлено так, словно ночь пришла навсегда, где ждали только ее и даже не хотели, чтобы она уходила на следующее утро, обзывая ее блудницей только за то, то Б-г предписал ей странствие, напрасно, ибо это возмущало Луизу больше всего – Б-жьи приказы, но преднаказанное как лабиринт – книга на столе, раскрытая на последней странице и не прочитанная сначала в спешке, лежала уставшим квадратом, оттененным цветом заглядывающих в окно лилий, лишенных голоса, но не Луизой, а природой, не ее мыслями, а скрытыми в ней лепестками, вымысел царствует в ней, как пристальный взгляд, сужаясь и бросая в окно тень от взгляда и мыслей, завершенных как угол дома, за которым, возможно, небытие или ручей бьется о берега, как застенки, возвращающие в воспоминанья будущего, где, возможно, меньше тайн, чем в прошлых днях, которые нам не догнать, потому что удаляются они все быстрее, медленнее и медленнее, да так, что уже настигаешь их, и вдруг они убегают из твоих рук, накрывающих их, как туманом вожделения, но дни тоже устают, и тогда ты все же входишь в них, в прошлые дни – воспоминаньем – усладная жизнь – как притяженье, изощренно тающее от прикосновений и изгоняющее тревогу, и тогда чувствуешь вкус утра – притворный, горький, в котором затих Луизин образ, оставленный кем-то на столе, на веранде, а кто-то другой бросил его на пол, уронил его там, но он не разбился, а разлился вдоль плоскости отраженья в окнах, что загораживали вход внутрь тонкой прозрачной тканью, через глаза – шар поглощенья предметов-вещей во вселенной, наполненной вожделением богини, тоскующей у окна, с плотью, украшенной цветами и головой, наполненной мыслями о казни, почти умершею рукой касалась неясных страхов Луизы в тихой ночи с манящим криком, шедшая по улице, блистая взором, спрятанным в замерших каплях ветра, часто вспоминая ее, и она часто вспоминала (Луиза) о своей казни, отчаянно и безлико засыпая во всех углах, согнувшись в каморке под лестницей, избегая звуков, где взгляд наталкивался на стены и израненный возвращался во внутренний мир – глупый странник, запирался там, желая вечного покоя внутри Луизы, которая спрашивала его: зачем? – и в ней слова не произносятся напрасно, но она не знает, что везде, где происходит сочленение звуков, – музыка – может быть, днем они же слышимы, не правда ли, Александр? – она заметила этого уже давно умершего ребенка у себя на коленях, но уже состарившегося сразу же, как только она произнесла его имя – и, прежде чем она обернулась к горящей лампе, а потом лениво понесла глаза к нему обратно, он исчез, оставив ощущение тяжести на ногах. Она опечалилась – запретное чувство – нельзя о нем говорить и произносить его, посетовала, что время быстрее взгляда, что нельзя жить одинаково, ведь Луиза мечтала умереть много раз в своей жизни и много раз в чужой, все же невозможное рядом кружится, отдаляясь, и вместе с ним и ты – она задувает ущемленный пальчик, скрываешь его во мгле, да, Луиза? – где холоднее, скребешься им во тьму, когда вдруг за спиной, пока ты спишь и не видишь, расцветают цветы и кто-то целует их, а кто-то проходит мимо, занюхавшись и оторопев от увиденной сонной Луизы, забыв взгляд рядом с ее телом и, натыкаясь без него на стулья, которые кто-то разбросал в кустах, в лесу и даже в поле на Луизином платье, и дальше, и дальше, и все дальше, наконец скрывшись и, натыкаясь, уходит, гремя длиннополой шляпой о деревья, как криком совы, отчего она повернулась на другой бок, а он снова оказался за ее спиной, этот звук, вдруг замолчавший и разбудивший Луизу невольным шагом... и ушел, и не хотел, чтобы кто-то подумал о ней, которая снова ничего не захочет, помимо слов, упавших на траву, и образов, вспорхнувших с предметов в ленивую желтизну, которая тоже мерещится, падает за днями, так и не забыв столпотворения, структурированного на кончике языка раздражением рецепторов – этими манипулирующими чувствами, органами желания, и показывающими, что этот день не перейти ни завтра, ни вчера, когда шел дождь, Луиза заблудилась на плоской ладони среди тканей руки, провалилась в линию судьбы и шастала в этой колее до утра, пока окончательно не ушел вчерашний день и не пришел Александр к себе домой и не вернулся больше в ее мысли, где она была одна, если не считать того, что она обводила свои часы карандашом, отчего они прорисовывались, раскрашивали ее существование замысловатым узором, сцепляющим памятью скользкие мысли, соскальзывающие в желанья, а затем в действия, превращающие формы в предметы, внезапно падали вместе со взглядом в узкую полоску горизонта, и она вдруг почувствовала присутствие себя самой в этом саду среди испуганных скамеек, она так роилась... и когда вдруг увидела, какая она, испугалась, не узнала себя, сказала, Б-же, я мужчина, какая ужасная, с пенисом, с этой мерзостью, зачем он мне – так страшно с ним, спасите, не хочу, но опомнилась: это же не я – мелькнула в ней мысль, – это же я, – Луиза метнулась от себя и побежала за собой, она и она неслись по саду, топча тени деревьев, и размышляли: а если я настигну себя, что будет! (ужас), что будет, а если я настигну меня, то будет то, о чем я мечтаю. Вдруг Луиза остановилась: почему я бегу за собой? – и в нее тонкими потоками влилось сексуальное желание, Луиза обернулась и пошла к себе.
     Испугалось я, метнулось в кусты, спряталось за дерево, задрожало: Б-же, что ей нужно?

     Марсель встал из-за стола, задул свечу, бормоча что-то, нащупал кровать, уже в темноте снял плащ, промокший от росы, о котором он уже забыл, пытаясь прочесть чье-то имя на конверте, от испуга утратив зренье, все повторял: что нужно? что? – снова зажег свечу, поднес конверт, рассматривая, но бумага запылала, и пламя поглотило имя вместе с напрасными потугами Марселя.
     Он лег на кровать, не раздеваясь, чтобы, не дай Б-г, кто-то не увидел его тела.
     Однополого.

Сайт создан в системе uCoz