Незадолго до своей смерти Казакевич мне рассказал
о ситуации с его романом "Весна на Одере". Сначала пресса была достаточно
благожелательна. Но вдруг поток рецензий приостановился, а в ЦДЛ появилось
объявление о собрании писателей с критическим разбором романа, и докладчиком
заявлен Фадеев. Знак известный – разгром с поспедующими орг... А вот что
могло последовать, какие "орг"?.. Возможны варианты. Хорошие не просчитывались,
а плохие – любые, вплоть до ареста. Не редкий случай в те времена.
"Я, как всегда в таких случаях, заболел. Так
спокойней, – рассказывал Эммануил Генрихович. – И впрямь, температура поднялась,
горло заболело – натуральная ангина. Лежу, размышляю, готовлюсь. Надвигается
день разбора – задача дотянуть температуру до дня, так сказать, X. Да,
собственно, какой там X! Все ясно".
Однако еще раз посмеемся над литературой абсурда
и будем строго придерживаться реалий нашей жизни.
Под вечер накануне разбора звонит Кожевников
– в то время, и еще долгое, бывший главным редактором "Знамени", где роман
был напечатан.
"Эмик, нам надо с тобой срочно ехать". – "Куда?
Вадик, я болен. У меня температура". - "Ничего, Эмик, оденься потеплее,
шарфиком закутайся и ровно через час будь в подъезде". - "Да я же не могу,
Вадик, – у меня температура 39! Да и куда мы должны ехать?" – "Не знаю,
но высоко. Машина за нами высылается. Одевайся и лишнего не думай".
Где живем! Эмик оделся, укутал шарфом горло
и спустился в подъезд. Машина проехалась по переулкам, улицам, шоссе и
остановилась где-то перед глухими воротами. Открылись ворота – и офицер
у въезда приветственно козырнул им. Подошли к подъезду в виде крыльца.
В дверях их встретил генерал и помог раздеться – шубы принял, так сказать.
Другой генерал повел по коридору... Или по анфиладе – таких подробностей
не знаю. Ввели в большой кабинет, где за большим письменным столом сидел
генерал, который оказался командующим Военно-Воздушными силами Московского
военного округа (а может, должность я и напутал) Василием Иосифовичем Сталиным
(а вот уж имя не перепутаешь в стране абсурда).
"Эммануил Генрихович! Книгу вашу прочел. Замечательная.
Понравилась мне очень, но хочется поспорить, не со всем я согласен, что
вы там написали", – это несогласие также чревато чем угодно. "Понравилось,
но не согласен!"
"Не согласен"! Голова кружится. Горло болит.
Температура, наверное, ползет вверх...
Сталин-младший щелкает пальцами, набегают
адъютанты, вестовые, порученцы, ординарцы, офицеры... Ну, не знаю, кто
набегает, но бегут. Хозяин просит карты принести. Видимо, знают, какие
карты имеет в виду. И принесли большие карты тех мест, где проходили бои,
описанные в романе. Карты расстелили по полу. Здоровый и, кажется, трезвый,
хозяин ложится на карту и приглашает туда же больного писателя-автора и
писателя-редактора. Лежат. Разговаривают. А может, и не совсем так было,
но главное я запомнил.
Сам, во всяком случае, лег на пол, на карту.
"Вот смотрите, Эммануил Генрихович. Вы пишете..."
Короче говоря, у Казакевича написано, что
армия под таким-то номером шла вот по такому-то направлению, в то время,
как эта армия шла "вовсе отсюда, а не так". А вот армия с иным номером,
"как раз шла вот в этом направлении". Перст Сталина-младшего гулял по полу,
по карте, по землям немецким близ Одера.
Писатель вежливо соглашался, а для большей
вежливости и приличия порой слегка возражал.
"Ну, вот и все, Эммануил Генрихович. Просто
очень хотелось спасибо вам сказать и немножечко поспорить. Все мы с вами
выяснили". Генерал, сын Генералиссимуса, чувствительно пожал руки писателю
и редактору. Подошли офицеры, генералы, вестовые, порученцы, ординарцы,
адъютанты проводить гостей. Вадик расчувствовался, у Эмика температура
продолжала нарастать.
Уже вся команда была в дверях, когда хозяин
их вновь окликнул: "Да! Эммануил Генрихович! Папа просил передать вам свое
спасибо. Ему тоже понравилось!"
Папино спасибо надо бы с большой буквы писать!
И все пошли. И все молчали. Шарф Эммануил Генрихович не надевал, и уже
в машине температура начала падать. Когда он приехал домой, ему позвонили
и сообщили, что объявление о грядущем разборе романа уже со стены в ЦДЛ
исчезло. Еще через день газеты вновь заполонили фанфарные рецензии. Сызнова
вся критика с умилением находила в романе много правдивого, нужного, правильного
и даже гениального.
Началось выдвижение на Сталинскую премию.
Разумеется, роман претендовал на премию, на ее первую степень. Впрочем,
не роман претендовал, а вся "мировая", сиречь советская, безусловно, прогрессивная
критика прочила таковую Казакевичу за этот роман.
Итак, болезнь прошла, роман выдвинут, поднят,
возвышен. Идет обсуждение выдвиженцев на премию в комитете по их присуждению.
Корифеи, кому высочайше доверено право о том судить, вкруг стола сидят
и каждый выступает, выносит свое суждение. Ну, разумеется, в свете просочившегося
верховного мнения, все видят столь высокие качества романа, что меньше,
чем о первой степени Сталинской премии никто и помыслить не в состоянии.
И вот всякий высказался, в том самом упомянутом свете, все дружно проголосовали
и присудили ту самую Сталинскую премию.
Ареопаг с чувством проделанной великой работы
сидел, уткнувшись взором в стол перед собой, потому как за их спинами прохаживался
Хозяин, а он не любил, когда оборачивались и подсматривали за его реакцией.
Хотя вряд ли можно было разглядеть его истинную реакцию.
Итак, принято, и не спрашивал больше о суждениях
ясновельможного панства председательствующий Александр Александрович Фадеев.
Однако из-за спин сиятельных баронов раздался
неназойливый высочайший голос: "Разрешите и мне пару слов, Александр Александрович?"
Разрешил. Представляю, как он бы (БЫ!) сказал:
"Нет уж, все, Иосиф Виссарионович. Обсуждение закончилось. Надо было вовремя".
Представляю? И представить не в состоянии. Разрешил, конечно же, разрешил.
И Иосиф Виссарионович мягко посетовал, что Александр Александрович плохо
воспитывает своих писателей. (Прилично бы в этом месте поставить знак NB.
А мне параллельно вспоминается, как различные наши инстанции ругали меня
за отсутствие воспитания моих сестер и докторов – всего коллектива. Разумеется,
рыба с головы благоухает.) Слегка пожурив Фадеева, а затем потрепав по
холке высказывавшихся мудрецов, Сталин извиняюще заметил, что понимает,
кого имел в виду писатель, говоря об ошибавшемся, неправильно мыслившем
и плохо действующем генерале. Но советский писатель должен придерживаться
правды жизни. И хотя маршал Жуков в послевоенный период совершил ошибки
и за это понес заслуженное наказание и понижение в должности, но советское
общество не должно пренебрегать его высокими заслугами в разгроме гитлеровцев.
Нельзя приписывать ему то, чего на самом деле не было. И ложь о прошлом
в угоду сегодняшнему дню не украшает ни литературу, ни творца. Ну, и так
далее. Придавивший Жукова стал защищать его, придавливая всех сидевших
за столом, согнувшихся под камнем справедливого обвинения со стороны лучшего
друга всех справедливейших. И как в финале "Падения Берлина", он, словно
ангел, весь в белом, а остальные только что из сточных вод Берлинского
метро.
Говорят, что лицо Фадеева сравнилось по цвету
со знаменитой его седой шевелюрой. Все чувствовали себя в глубокой жопе
и не знали, в каком виде они выйдут оттуда на Б-жий свет. Да и будет ли
он для них – никто никогда не старался предугадывать, чем кончится его
гарунальрашидская садистская игра...
"Так что, я думаю, Эммануил Генрихович Казакевич
вовсе не достоин такой премии... Я думаю... Ему должно бы... Ограничимся
третьей степени премией..."
Спас Любимый. Отец родной! Выручил! Опять
чирикаем. Главное, что умеют, могут и хотят, обгадить свое, личное ради
общественного. Стоило Казакевичу ради общего дела загадить, хоть и под
псевдонимом, Жукова, как личного в нем уже сильно поубавилось. Но есть
за что укрыться под покровительство короны (шапки Генералиссимуса), есть
за что спрятать под высочайшее крыло пожертвовавшего личным отношением.
Уже и личного почти не существовало. Чтобы заняться общественно полезным,
необходимо сначала сделаться личностью. Всякими способами выкорчевывать
личное.
Сталин умело руководил литературой. Потому
что все можно и ничто не слишком. Все его последыши делали это пусть и
менее умело, но все же тоже эффективно после прошедшего многолетнего самума
страха.
Руководство печатным словом пытались неуклюже
продолжить завистливые последыши гениального пахана в законе. И продолжали
на всех уровнях. Но грубее. Например, осудили Синявского с Даниэлем грубо
за литературу. Батюшка бы расстрелял назавтра за шпионаж – и концы в воду.
А за литературу – ни Б-же мой, литературу-то судить не можно.