"Народ мой" №10 (303) 29.05.2003

Александр ШАРГОРОДСКИЙ

ЕСЛИ ЧЕЛОВЕК ЧТО-ТО ЛЮБИТ...

     – Что ты думаешь, если мы приготовим яичницу из шести яиц, а? – спросил дед, когда мы коротали один из вечеров в нашей ленинградской квартире.
     – Я не против, но где мы возьмем яйца?
     Дедушка высовывал язык и поднимал кверху палец:
     – В этом-то и весь вопрос. Ты печальный мальчик, Хаимке, ты не любишь парить над землей. Любой дурак может сделать яичницу из шести яиц, когда есть шесть яиц. А я тебя приглашаю к талмудической дискуссии – как приготовить яичницу из шести яиц, когда нет ни одного.
     И мы начинали беседу, где дед рассказывал мне о Бал-шем-Тове, как тот гулял в польских лесах, как приходил в транс, слушая пение ручьев и соловья, о Нахмане из Брацлава и о Менделе из Коцка, и где не было ни слова ни о яйцах, ни о яичнице. Талмудические дискуссии кончались обычно хлебом, который мы макали в подсолнечное масло и закусывали луком. Я ел с отвращением, дед – наслаждался.
     – Мы едим с тобой солнце, Хаимке, – говорил он, – хлеб из-под солнца, масло – из-под солнца. Если бы мне принесли эту проклятую яичницу из шести яиц, я б сказал: "Товарищ, уберите вашу сковородку и не загораживайте мне солнце".
     Дед мой сам был солнцем. Он утверждал, что является потомком самого Бал-шем-Това.
     – А если я потомок, то, значит, и ты, – говорил он и химическим карандашом на обрывке газеты начинал рисовать генеалогическое древо. В самом низу – великий Бал-шем-Тов. Дед, не задумываясь, помещал на ветки цадиков, праведников, ребе, мудрецов. Он был выдумщик, мой дед. Я думаю, никого не существовало в нашем роду. Насколько я знаю, все были сплавщиками леса на реке. Ему трудно было скрывать свое хасидское прошлое, радость так и вырывалась из него. Он мог все бросить вдруг и начать танцевать. Дед получал скудную пенсию, покупал на субботу лапшу, из которой готовил запеканку, и четвертинку водки. Каждую субботу наша каморка превращалась в чудесную шкатулку, полную тайн, света, тепла. Горели свечи, на столе откуда-то всегда была белая скатерть, красовалась хала. Дед начинал молитву, он обращался к Б-гу всегда с улыбкой. И начинал танцевать хасидские танцы, которые по огненности своей напоминали цыганские.
     – Прекратите дебош! – орали соседи. – Не то вызовем милицию!
     – Мишуге! – подмигивал мне дед. – Они хотят остановить радость. Даже милиция не может остановить ее. Хасид рождается на свет, чтобы славить веселье и петь гимны жизни. Жаль, что ты очень печален. Это грех... Ты думаешь, что твои родители не вернутся? Слушай меня – они уже садятся в поезд. Я вижу, как они поднимаются в экспресс "Колыма – Ленинград". Давай подумаем, как мы их встретим.
     Дед всегда жил в ожидании чуда.
     – Прислушайся, Хаимке, ты чуешь, как стучат колеса? Я думаю, они приедут к твоему поступлению в институт. В какой ты хочешь?..
     Идиот, я хотел в Институт международных отношений.
     – С двумя родителями в Сибири? – сомневался дед. – Может, тебе лучше выбрать целлюлозно-бумажный? Хасид еще может быть послом в Сибири, но не в Новой Зеландии.
     – Почему именно в Новой Зеландии, дедушка?
     – Мне нравится эта страна. Мне кажется, евреи там хорошо живут.
     Так шла моя учеба. Вместо математики и физики я познавал мир еврейских мыслителей и пророков. Приближались выпускные экзамены. Я очень волновался.
     – Ныт гедайге! – успокаивал дед. – Ты все сдашь – настоящий хасид все знает. Ему подсказывает Б-г. Это надежнее, чем сосед по парте. Перестань нервничать, все будет хорошо!
     Дед оказался прав – я удачно проскочил физику, химию и тригонометрию. Но вот настала очередь сочинения по литературе. Мы должны были его писать шесть часов. Когда комиссия вскрыла конверты с темами, я понял, что это мой конец. Первая тема была "Сталин и вопросы земледелия", вторая "Сталин и проблемы языкознания", третья – "Добро и зло в освещении великого Сталина". Меня бросило в жар. За всю свою жизнь я не прочел ни одной строки этого человека и из всех его мудрых фраз знал только одну: "Жить стало лучше, жить стало веселее", после произнесения которой оба моих родителя уплыли на Колыму. Добро и зло! Я точно знал, где проходит граница между ними. Она проходила через дверь нашей комнаты. И там, где царило добро, на скрипучем венском стуле с книгой в руках сидел мой дед.
     Благодаря деду я знал все, что написано в Талмуде о добре и зле, но кого это интересовало? Прошел час, другой, третий. Многие уже сдавали свои сочинения. Внезапно я как бы услышал голос деда.
     – Никогда не теряй надежды, – сказал он. – Хаимке, ингеле майне, возьми перо, улыбнись Б-гу и пиши.
     – Что? – тихо спросил я.
     – Добро и зло в произведениях этого ганефа.
     – Я не читал ни одной его строки.
     – Ныт гедайге! – успокоил дед. – Никто не читал. Пиши! Шрайб! Ты напишешь что-то особенное.
     Дедушкин голос пропал, и вдруг меня осенило. Все мысли еврейских мудрецов, которые мне читал дед, всю мудрость Бал-шем-Това, провидца из Люблина, Филона и других я решил вложить в уста грузинского разбойника. Начал я с досточтимого Гилеля. Обмакнув перо, жирно в правом верхнем углу вывел эпиграф: "Видимое – временно, невидимое – вечно. Иосиф Сталин".
     Три часа, не отрываясь, писал я сочинение, заставляя тирана изрекать мудрости великих людей моего народа. Я также вставил несколько мыслей моего деда и ими же закончил свое сочинение. "Если в человеке мало железа, учит нас товарищ Сталин, – писал я, – это еще не значит, что в него надо стрелять".

* * *

     Дома я все поведал деду. Он долго молчал, расчесывая рукой бороду. Потом взял узелок и начал складывать туда книгу, зубную щетку, носки.
     – Что ты делаешь, дедушка? – спросил я.
     – Ты слышишь стук колес? – спросил он. – Так это не мама с папой – это за нами! Подай-ка мне твою маечку! И где твое теплое белье?
     Дедушка начал складывать узелок – кальсоны, бутылку подсолнечного масла, пару луковиц.
     – А теперь давай потанцуем! Почему не порадоваться, пока их нет...
     Всю ночь мы танцевали. За нами никто не пришел. Мы танцевали и назавтра, и послезавтра. Мы проплясали целую неделю – пили, ели мы самые вкусные вещи, которые тогда можно было достать. Наконец в дверь позвонили.
     На пороге стояли учителя моей школы во главе с директором. Все они расплывались в сладких улыбках. Директор натянул на меня какой-то венок, химичка обняла, биолог просил автограф. Я ничего не понимал. Из-за спин они достали вдруг букеты, и я оказался заваленным хризантемами, сиренью, гладиолусами. Затем они звонко запели: "Сталин – наша слава боевая, Сталин – нашей юности полет..." – и, вручив мне грамоту, расцеловав меня в уста, ушли.
     Я развернул грамоту. Под огромным портретом Сталина было напечатано, что мое сочинение заняло первое место на городском конкурсе работ, посвященном произведениям Иосифа Виссарионовича.
     – Я ничего не понимаю, дедушка.
     – Что здесь понимать? Ты не читал этого ганефа. Никто в этой стране его не читал. Поэтому все мысли твои понравились, и я боюсь, как бы они не понравились самому Сталину. Он сам себя не читал, Хаимке. Мне кажется, он сам себя и не писал.

* * *

     Однажды, когда я шел по Владимирской, рядом со мной затормозила черная "Волга". Меня втолкнули внутрь, натянули на глаза повязку и приказали молчать. Мы ехали долго. Потом меня вывели, подняли по какому-то трапу, заурчали моторы, и я понял, что это самолет.
     Летели мы часа два. Затем самолет приземлился, меня опять засунули в машину, повезли. Затем она затормозила. Меня ввели в какой-то кабинет, где густо пахло табаком, и усадили на кожаный диван. Я тихо сидел с повязкой на глазах. Кто-то подошел ко мне сзади и поцеловал в затылок. Острые усы кольнули меня, и тут маску внезапно сорвали. Передо мной предстал великий вождь и учитель. Он улыбался.
     – Выдымое – врэменно, – мягко проговорил вождь, – нэвыдымое м вэчно. А, как сказано! Ты, малчик, собрал во-едыно всэ мои лучшые мысли, и, когда я пэрэчитал сэбя, я вновь понял, что я мудр. Я прав, малчик?
     – Совершенно верно, – я поднялся.
     – Сядь. Сколько раз в дэнь ты учышь мои мысли?
     – Три, – соврал я, – утром, днем и перед сном.
     – Конспектыруэшь?
     – Обязательно!
     – Сколько всэго моих изрэчэний знаешь?
     Я прикинул все то, чему меня учил дед, – от пророка Исайи до Гейне.
     – Около пятисот.
     – Нэмало, – сказал вождь. – Даже товарищ Сталин столько нэ помнит. Гэнэрирует, но нэ помнит.
     Сталин затянулся трубкой, выпустил дымок.
     – Мнэ нравятся мои мысли. У меня к ним слабост, – он процитировал Гилеля: – "Если чэловэк нэ покоряет пустыню, пустыня покоряет его". Нэплохо сказал товарищ Сталин, а?
     – Мудро, – кивнул я.
     – Ты нэ помнишь, когда она пришла мнэ в голову?
     – После первого съезда Советов, – брякнул я.
     – После рэчи Троцкого?
     – Именно.
     – Хорошо я ему отвэтил, – он опять затянулся. – "Выдымое – врэмэнно, нэвыдымое – вэчно". А это когда?
     – На втором Всесоюзном съезде ботаников, – меня уже несло.
     – Молодэц, малчик! Ты льешь бальзам на мое горское сэрдце. Напомни-ка мнэ кое-что из моего в этом роде!
     Я задумался. Терять мне было нечего. Мыслью больше, мыслью меньше – узнай они, все равно расстреляют. Я начал искать подходящую мудрость. В голове почему-то все время крутилось "Не потому ли евреев считают богатыми, что они за все расплачиваются?" или "После Исхода о свободе говорят только с еврейским акцентом". Все это как-то вождю не подходило. Наконец я нашел у Гилеля.
      – Если человек не становится больше, – произнес я, – он становится меньше.
     Сталин засмеялся.
     – ...Когда ему отрубают голову, – он с удовольствием провел ладонью по усам. – Хорошо сказано! Кажется, на заседании всемирного Интернационала, тридцать первый год?
     – Июль, – добавил я. Что мне было терять?
     – Знойный июль, – сказал Сталин. – Что мне в тэбэ нравится, малчик, так это то, что знаешь нэ просто мои мысли, но и мои любимые мысли. Ты их так хорошо собрал в своем сочинэнии, что я хочу его использовать в моей рэчи, посвященной Вэликому Октябрю.
     – Служу Советскому Союзу! – я отдал салют. – Все ваши речи мы всегда слушали с большим вниманием.
     – Почэму "слушали"? – насторожился Сталин. – А сэйчас?
     – Сейчас мама с папой в Сибири.
     Вождь ничего не спросил, а просто что-то пометил у себя в календаре. Затем испытующе посмотрел на меня.
     – Писать хочэшь?
     – Что? – не понял я.
     Сталин не спеша сел, положил ногу на ногу. В черных сапогах его плавала моя потерянная морда.
     – Видышь ли, малчик, – начал он, – мои мысли, которые пэрэсказываэшь ты, нравятся мне значительно больше, чем мои мысли, которые излагает Цукельперчик.
     Тогда я впервые услышал эту фамилию. Сталин взял в руки мое сочинение, прочитал что-то про себя и добавил:
     – Ай да Сталин, ай да молодец! Затем нажал кнопку на столе.
     – Цукельперчика! – приказал он. Тут же раскрылись двери, и в них влетел запыхавшийся полный еврей в блестящих мокасинах и модном западном костюме, с ручкой в руках.
     – Все пишете, джигит? – спросил Сталин.
     Голос его был полон иронии.
     – Пишу, Иосиф Виссарионович!
     – К какой дате?
     – К Сталинской конституции.
     – Познакомься! – он указал в мою сторону.
     – Дмитрий, – я встал, пожал руку, она была влажной.
     – Сколько пятилеток ты мне пишешь, Цукельперчик? – поинтересовался Сталин.
     – Ч-четыре, – ответил тот.
     – И четыре пятилетки ты излагаешь мои мысли скучно, вяло. У людей уши вянут, как банан в засуху. Ты сушишь мои мысли, как суховей розу. А мои мысли, которые излагает этот мальчик, свежи, как воды арыка, и глубоки, словно артезианские колодцы в Кара-Кумах.
     Я видел, как Цукельперчика забила лихорадка.
     – Не дрожи, – сказал Сталин, – у меня в глазах рябит. Скажи лучше, откуда ты их берешь, мои мысли?
     – Из Полного собрания ваших сочинений, товарищ Сталин.
     – Врешь! – Сталин побагровел. – Я считаю, ты их выдумываешь! Ознакомься с моими истинными мыслями, родником мудрости всего живого! – Сталин протянул Цукельперчику мое сочинение.
     Цукельперчик был мудр. Он происходил из древней еврейской семьи, чьи предки были изгнаны из Иерусалима и прошли весь путь изгнания через Португалию, Испанию, Неаполь, Германию и Польшу. Все его дедушки были раввинами. И прадедушки тоже. Еще до Высшей партийной школы он окончил хедер и ешиву. Он говорил на иврите, идиш и арамейском. Каждую фразу, которую я всунул в рот вождю, он знал с пяти лет наизусть и знал, кому она принадлежит.
     Но он не сказал ничего – он был мудр, Цукельперчик. Он только покачал головой и, глядя в очи тирана, произнес:
     – Да, это действительно кладезь мудрости всего живого.
     – Понимаешь, – сказал Сталин. – Подойди поближе.
     Цукельперчик приблизился. Сталин выбил на его седую голову трубку.
     – Если человек не становится больше, – произнес он, – он становится меньше. Иди! Займись партийным архивом...
     Он еще раз выбил трубку на седины Цукельперчика, и тот вышел.
     – С завтрашнего дня все мои речи будешь писать ты! Теперь уже задрожал я.
     – Я?.. Я недостоин...
     – Я решаю, кто достоин, кто нет! – отчеканил Сталин.
     – Потом, я хотел в институт поступить...
     – В какой?
     – Международных отношений.
     – Ты уже поступил, – Сталин начал набивать трубку и подытожил: – Завтра тебе принесут диплом с отличием.

* * *

     Дедушка мой метался в поисках меня по всему Ленинграду – никто ничего не знал. Он не знал, что и подумать. Однажды раздался звонок.
     – Товарищ Головчинер?
     – Да, – сказал дед.
     – Звонят из Министерства внутренних дел. За вашего внука можете не волноваться. Ясно?!
     – Не совсем, – сказал дед.
     – С ним все в порядке. Больше ничего сказать не можем, – и трубку повесили.
     Вскоре стали происходить совершенно непонятные вещи. Деда вдруг переселили в большую квартиру с окнами на Неву, где раньше жил генерал-фельдмаршал Кутузов. Ему подавали пасхальное вино в кашерном сервизе барона Бродского. Вся квартира была заставлена шкафами, полными фолиантов из библиотеки Шнеерсона. У окна качалось вольтеровское кресло. Дед сидел напротив Петропавловской крепости в вольтеровском кресле, где когда-то качалась задница фельдмаршала, и целыми днями читал тома Любавичского ребе в золотых переплетах.
     – Майн Гот! – вскрикивал он. – Какие мысли, и не с кем поделиться!
     Квартиру ему приходили убирать. Мацу доставляли из Иерусалима. Фаршированную рыбу – из Бруклина. Дед верил в чудеса и ничему не удивлялся. Но – такое!..
     Чудеса продолжались. За пару дней до октябрьских праздников раскрылись двери, и в них появились мои папа и мама. Дед снова не удивился.
     – Я слышал стук колес вашего поезда, – сказал он, не отрываясь от книг.
     – Нас доставили на самолете, – уточнил папа. – Почему ты живешь в квартире Кутузова, татэ? Откуда золотой бокал, и где Дима?
     Два дня, оставшиеся до праздника, дед рассказывал о том, что произошло, и в конце концов мои родители подумали, что он спятил. Наконец наступило 7 ноября. Великий вождь начал свое выступление по радио. Дед побежал к выключателю, намереваясь вырвать шнур.
     – Я не хочу слушать этого хазера!
     И вдруг застыл.
     – Выдымое – врэмэнно, невыдымое – вэчно, – донеслось оттуда.
     Дедушку зашатало.
     – Ша, – закричал дед, – ша!
     – Если человек не покоряет пустыню, – с сильным кавказским акцентом сказало радио, – пустыня покоряет человека.
     – Майн Гот, вы слышите!! Майн Гот! Ганеф цитирует меня.
     Папа с мамой пришли в состояние паники.
     – Вус, татэ? Что происходит?
     – Ничего, – ответил дед, — горнышт! Или я сошел с ума, или великий вождь читает сочинение нашего Хаимке!
     Родители мои поняли, что он таки рехнулся.
     – Если человек не становится больше, – продолжало радио, – он становится меньше.
     – Гилель! – закричал дед, тыча томом в нос моего отца. – Гляди, Гилель.
     Деда успокаивали, ему дали таблетку валерианки, мама тайно подмешала в чай брому. Дед не успокаивался.
     – Вы считаете меня мишуге, – обиженно сказал он, – тогда я вам могу сказать последнюю фразу речи этого ганефа: "Если в человеке мало железа – это не значит, что в него надо стрелять".
     Через несколько секунд, уже с восточным акцентом, из черной тарелки донеслось:
     – Если в человеке мало железа, дорогие товарищи, это не значит, что в него надо стрелять.
     Речь вождя кончилась. Родители были в прострации. Дед загадочно смотрел на замерзшую Неву.
     – Что мне вам сказать, – произнес он, – еврейские умы крутятся в своих могилах.
     Мама плакала на диване генералиссимуса Кутузова.
     – Это все оттого, что мы сидели, – повторяла она. – Сын пропал, дед свихнулся. И у нас галлюцинации – никакой это не Сталин.
     – Мы передавали речь товарища Сталина, – сказало радио.
     Страшная пауза повисла в квартире.
     – Б-же! Он попал в гости к Сталину, – вскричала мама, – а Сталин своих гостей съедает.
     Родители сидели убитые, как вдруг венецианское окно распахнулось, и в него влетел румяный полковник.
     – Адъютант Дмитрия Яковлевича – полковник Куницын!
     Все долго вспоминали, кто это Дмитрий Яковлевич. Наконец, догадались, что это Хаимке.
     – Дмитрий Яковлевич, – чеканил полковник, – велел передать, что он здоров. Вот подарки и диплом Института международных отношений. Дмитрий Яковлевич просил повесить его в рамочку.
     Родители сидели, изучая мой диплом.
     – Таки он стал цадиком при этом ганефе, стал шишкой, – нарушил молчание мой дед.

* * *

     Он отгадал, мой дед. Я ведь действительно работал цадиком у Сталина. Мне дали стенографистку, и, вспоминая всяких цадиков, ребе и хасидов, Гилеля с Шамаем, Исайю с Иеремией, я диктовал ей сталинские речи к торжественным датам. Первое мая сменялось октябрьскими праздниками, День конституции – Днем танкиста. Я диктовал.
     – Славные советские шахтеры, – начинал я и тут же добавлял что-нибудь услышанное от деда, – от равноправия до братства довольно неблизко!
     – Товарищи танкисты, – вопил я, ища в мозгу что-нибудь свеженькое, – нельзя поставить на колени того, кто привык ползать!
     – Товарищи композиторы, славные артиллеристы!.. И так далее.
     – Дмитрий, – сказал однажды Сталин, – мы тобой довольны. Хочешь диплом Высшей партийной школы?
     ...Родители и дед ждали меня, но я у них не появлялся. Периодически в окна их квартиры залетал румяный полковник Куницын, лобызал всех, раздавал подарки, а однажды – свернутый в трубочку диплом Высшей партийной школы. На стенах моей квартиры красовалось много моих дипломов, и все с отличием.
     – Будешь писать в том же духе м представим тебя к Сталинской премии по литературе, – пообещал вождь.

* * *

     Однажды в столовой партийного архива я встретил Цукельперчика. Он полысел, костюм несколько был потерт, как, впрочем, и сама рожа. Он жадно ел сметану.
     – Хотите попробовать? – спросил он.
     – Нет, я ее не люблю.
     – А зря, со сметанкой человек становится больше. А если он не становится больше, он становится меньше, не правда ли? – голос его был полон сарказма. Не знаю почему, но я стал ждать недоброго.
     Вскоре, когда я зачитывал вождю "его" очередной доклад, на сталинской даче появился Цукельперчик. Он вежливо слушал мое чтение. Вождь восхищался своими мыслями.
     – Неплохо, неплохо, – говорил он. – "Закон разрешает человеку быть глупым, если ему это нравится!" Метко сказано. Афористично! И точно. Кинжал в сердце врага! Кто, кроме меня, может так сказать?
     И тут выступил Цукельперчик.
     – Никто, – сказал он, – никто не может так сказать, дорогой Иосиф Виссарионович! Но эту фразу произнесли не вы.
     Я понял Цукельперчик пришел меня зарезать. Сталин не повел и бровью.
     – Подойдите, – сказал он и выбил на голову Цукельперчика пепел горячей трубки. – Значит, эту фразу сказал не я? А кто?
     – Еврей, – сказал Цукельперчик, – английский еврей Нессел.
     – Нессел? – задумчиво произнес Сталин и вновь стал выколачивать трубку о мудрую голову Цукельперчика. – Английский еврей Нессел... Хорошо. А это – "Видимое – временно, а невидимое – вечно" – тоже написал английский еврей?
     В глазах тирана вспыхнули два костра.
     – Нет, не английский, – дрожа ответил Цукельперчик. – Испанский Иегуда Галеви из Кордовы.
     Сталин продолжал стучать трубкой по башке Цукельперчика. Странный звук, напоминавший стук топора дровосека, летал по даче.
     – А какой еврей написал: "Если человек не покоряет пустыню, то пустыня покоряет человека?"
     – Иерусалимский, – ответил Цукельперчик. – Гилель, второй век до нашей эры.
     – Пес! – вскричал Сталин. – Гилель, второй век!!! Ее произнес я! Первый съезд Советов! Петроград! Семнадцатый год!
     Цукельперчик был бледен. Он чувствовал, как падало давление, гемоглобин, отказывала печень.
     – Подлый пес, – рычал Сталин. – Может, по-твоему, "Какой мир у гиены с собакою – такой мир у богатого с бедным" – не мое?!
     Видимо, у Цукельперчика наступил паралич мозга.
     – Не ваше, – сказал он. – Бен-Сира, Палестина, второй век до нашей эры.
     – Палестина?! – взревел вождь.
     – Товарищ Цукельперчик, – неожиданно спросил Сталин, – вы любите грушу? Молодую, сочную, стройную?
     – Очень, дорогой Иосиф Виссарионович! – растроганно ответил Цукельперчик. – С детства...
     Через полчаса Цукельперчик висел на груше.
     Сталин сидел в кресле, дымил и задумчиво глядел на раскачивающегося Цукельперчика.
     – Если человек что-то любит, – произнес он, – надо для него это сделать. Чего бы это тебе ни стоило. Неплохо сказано, а? – он повернулся ко мне. – Или как я там однажды сказал: "Не потому ли евреев считают выше других, что я их часто вешаю?"
     Он рассмеялся.

Сайт создан в системе uCoz