"Народ мой" №11 (304) 16.06.2003
Грета ИонкисИлья Эренбург: между Иовом и Иосифом Творчество и личность Ильи Эренбурга и при его жизни, и после смерти вызывали противоречивые и спорные оценки. Борис Парамонов, модный ныне критик, в эссе “Портрет еврея” (1982) утверждал, что Эренбург был звездой первой величины на видимом небосклоне советской литературы. Сегодня это звучит скорее обвинением. Между тем, тридцать лет назад профессор МГУ Метченко, неистовый ревнитель советской идеологии, громко объявил, что такого писателя – Эренбурга – вообще не было. Метченко представлял официальную линию партии. Вот такой разброс мнений.
Сегодня модно обвинять Эренбурга в конформизме, сравнивать с Микояном: дескать, остались целы и невредимы во всех чистках и качках века. Да, выжил, но остался ли невредим? А ведь он не просто “выживал”, он продолжал писать, выступать, действовать. Да, он стал Иосифом при нашем усатом фараоне, но чем дальше, тем больше говорил в нем страдалец Иов. А что стоило в ту пору “не скурвиться”?!
Мне довелось близко видеть Эренбурга в 1958 году. Студенческий клуб поручил мне пригласить писателя на встречу в наш пединститут. К моему удивлению, Эренбург согласился, и через две недели погожим майским днем я встречала его возле нашего старинного здания на Малой Пироговской. Мне, двадцатилетней, он показался стариком: седой, сутулый, суховатый. Войдя в корпус, мы поравнялись со стенной факультетской газетой “Словесник”, сменным редактором которой я была. Он задержался у нашего трехметрового издания, окинул его взглядом опытного журналиста и улыбнулся названию заметки “Cest si bone”. Это был мой опус о нравах нашего общежития. Песенка Ива Монтана звучала с утра до вечера на всех девяти этажах студенческого дома. Я не осмелилась признаться в авторстве, но была страшно горда тем, что “сам Эренбург” быстро пробежал заметку, одобрительно похмыкивая, и бросил: – Живо написано!
Встреча удалась. Ленинская аудитория была битком набита. Эренбург говорил более двух часов, расхаживая по подиуму, и долго отвечал на вопросы. В ту пору я прочла лишь три далеко не лучших его книги: “Падение Парижа”, “Девятый вал” и “Бурю”. Его ранние романы “Хулио Хуренито”, “Трест Д.Е.”, “Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца” не переиздавались, их знали немногие. Я и сейчас не ввязалась бы в спор с Шкловским, который, оценивая “Хулио Хуренито” как удачу, заметил, что в этом романе Эренбург – “почти художник”. Возможно, это и впрямь беллетризованная эссеистика, там много философии. Но пригласили его на встречу не из-за этой новаторской прозы, а из-за его “Оттепели” (1956). Мы-то приняли развенчание культа Сталина и начавшиеся перемены за весну, а Эренбург определил точнее: оттепель! Мы еще были под впечатлением “закрытого” письма Хрущева съезду, которое было прочитано и нам, студентам, в этой же ленинской аудитории. Эренбурга засыпали вопросами. Он не уходил от ответов, более того, чувствовалось, что и он нуждался в нас, в молодых слушателях. Он говорил, как бы размышляя, словно проверял себя через нас. В его речи мне почудились горечь и усталость.
Эренбург стал кумиром “шестидесятников”, опубликовав воспоминания “Люди, годы, жизнь” (1961–1965). Этой книгой он для нас “в Европу прорубил окно”. Родившиеся и выросшие за железным занавесом, мы ничего не знали о европейском искусстве ХХ века. Имена поэтов и художников, близких знакомых и друзей Эренбурга по его парижской молодости – Модильяни, Пикассо, Аполлинера, Пикабиа, да просто названия кафе: Ротонда, Клозери де Лиля – звучали для нас как дивная музыка. Он заговорил о Мандельштаме, Цветаевой, Волошине, чьи имена для нас были за семью печатями. Да мало ли еще что открылось нам через его книгу. А сама манера письма, вольная, раскованная, завораживала, в ней трепетала неведомая свобода.
Много времени спустя после смерти Эренбурга появилась возможность прочесть “Черную книгу”, сборник о злодейском повсеместном убийстве евреев фашистами на оккупированных территориях СССР и Польши. Книга была составлена Эренбургом и Вас. Гроссманом в 1944–46 гг., но пришлась не ко двору, ее набор был уничтожен в 1948 году, когда в Союзе набирала обороты антисемитская кампания. И даже если бы Эренбург не оставил после себя ничего, кроме этой книги, он заслуживает право на благодарную память своего народа.