"Народ мой" №12 (305) 30.06.2003
Особенности
национальной кухни
– Эх, уважаемые, вы не знаете,
как надо готовить, чтобы было вкусно!
– Это, скажу я вам, не так просто,
как кажется. У нас это делается так…Каждому из нас не раз приходилось слышать подобные тирады, если вы оказывались участником пиршества, на котором присутствовал хотя бы один кавказец. Хорошо известно, что после такого вступления следует подробный рассказ о том, как в родном селе разжигают костер или растапливают печку, готовясь к священнодействию – приготовлению того или иного блюда, о котором рассказчик говорит обязательно с восторженными придыханиями, закатыванием глаз, прищелкивая языком и пальцами…
Примечательно, что все гости терпеливо, уважительно выслушивают эту лекцию, не смея остановить или перебить рассказчика: как же можно, если человек восхваляет свое НАЦИОНАЛЬНОЕ БЛЮДО, СВОЮ НАЦИОНАЛЬНУЮ КУХНЮ А теперь – вопрос: видели вы когда-нибудь еврея, который, ничуть не стесняясь, громко, со смаком, стал бы расхваливать еврейскую кухню в русском или, скажем, кавказском застолье? Гордо заверяя, что лучше куриной фаршированной шейки или цимеса из фасоли ничего на свете нет? Не знаю, может быть вам встречался такой оригинал, но я, прожив в “дружной семье народов” СССР долгие годы, такого не встречал никогда.
В чем тут дело? Природная еврейская робость, излишняя скромность? А может быть еврею нечем похвастать, когда заходит речь о его национальной кухне? Не ломайте, пожалуйста, голову над разгадкой подобного поведения. Всё проще простого. Еврею просто неловко выступать по поводу всего, что касается его родного, национального. Его задача – не выделиться, стушеваться, остаться незамеченным, лучше всего – НЕОПОЗНАННЫМ…
Не дай Б-г, в общем застольном гомоне, среди смеха, шуток и анекдотов вспыхнет слово “еврей”. Бедняга внутренне вздрагивает, весь подбирается и съеживается: ага, сейчас начнется! И какое облегчение охватывает душу, если тему развивать не стали. Какое счастье: пронесло! А между тем, кто из нас не помнит, как готовила когда-то мама, бабушка, тетушка или старшая сестра!
Я, например, не мыслю воспоминаний своего детства без сладостного вкуса сочных ломтей фаршированного карпа, обязательно холодных, горячего мясного жаркого с чесночком, с янтарной подливкой-соусом, в который макать белый хлеб, кажется, можно было часами, без ароматного куриного бульона и куриной ножки (в Одессе ее называли “пулька”), без сытного, необычного на вкус цимеса из мятой фасоли…Я уже не говорю о маце – этих сухих, слегка словно подгоревших в печи пластинах, как в детстве казалось – простроченных швейной машинкой и необычайно вкусных, если их поджарить в яичном желтке, о хрустящих “монделех” – крошечных пресных булочках, которые клались в бульон, также как пышных клецках из пшеничной муки… А штрудели с изюмом и орехами! И все-таки одним из самых моих любимых кушаний были картофельные оладушки или, как называют их евреи, “латкес”. Мама фаршировала их еще печеночным паштетом. Это было, как говорили в таких случаях “язык проглотишь”. Румяные, обжигающие пальцы (обычно я хватал их прямо со сковородки), они так и просились в рот, казалось, их можно есть, есть бесконечно…
Ах мамины картофельники! Мамы давно нет, детство ушло, кажется, на сто лет назад, но память об этой вкуснятине осталась навсегда. Я несколько раз сам пытался состряпать эти котлетки по рецептам еврейского кулинарного справочника, делал всё, что требуется, клал и столько-то соли, и соды, и всего прочего… Нет, разве это были ТЕ МАМИНЫ КАРТОФЕЛЬНИКИ? Оказавшись как-то в Киеве в гостях у двоюродной сестры, попробовал сделанные ею по моей просьбе “картопляники” (от украинского “картопля” – картошка), но опять не то!
Прошли годы…В начале перестройки я приехал в родную Одессу просто так, побродить по старым улицам, поглядеть на дом и двор, где прошло детство, зайти в школу на Канатной угол Успенской, куда покойная мама привела меня за руку в первой трети (страшно даже подумать!) прошлого века…
Как-то, мягким и в то же время свежим сентябрьским утром я не спеша брел по тому европейскому, я сказал бы аристократическому, квартальчику Екатерининской, где шумели в далекие легендарные времена кафе Фанкони и кафе Рабина… Отсюда до Приморского бульвара – рукой подать, и именно туда я направлялся.
Внезапно я увидел вывеску “КАРТОПЛЯНИКИ”. Несмотря на то, что я только что позавтракал в гостинице, ноги сами понесли меня к нарядной двери, которая игриво встретила звоном колокольчика. Это было довольно просторное помещение, посетителей ни души. Еще рано. Слышалась музыка. Новомодные в те времена красные стулья с высокими узкими спинками придавали заведению особенно нарядный, щегольской вид.
Я рассеянно посмотрел на витрину, где красовались все имеющиеся здесь яства. Конечно же, тут были и картофельники. “Разве попробовать?” – подумал без всякого воодушевления. Я сел за столик, снял шляпу и положил на соседний красный стул. Зачем я сюда забрел? Мне ведь надо на бульвар. Есть совершенно не хочется. Я вооружился вилкой. Она, к сожалению, была не так элегантна, как стулья, – дешевая алюминиевая штуковина, если посильнее нажать, обязательно согнется. Я смотрел на одинокий картофельник, лежавший передо мной на тaрелке, с чувством, похожим на страх: ну что здесь, в этой новой Одессе, могут настряпать? Я взялся за шляпу: пожалуй, лучше тихо уйти.
Музыка в пустом кафе продолжалась. Еще одна дурацкая песенка, которую не поет, а пищит слабеньким домашним голоском какая-то из этих, новеньких, которых мы, старики, не знаем. Мы помним Утесова, Рознера, Бернеса, Шульженко… Я решил все-таки попробовать картофельник. Я доедал свое блюдо по-прежнему в одиночестве. Если не считать курлыканья жалкой певички. Видно, у них был в задних комнатах магнитофон. Как говорят нынче – кассетник.
Но если бы вошел кто-нибудь в кафе, то увидел странную картину: играет музыка, и сидит, сняв шляпу, перед пустой тарелкой пожилой лысый человек, а по щекам у него катятся слезы…
Я заказал еще два картофельника, а потом вызвал в зал перепуганную стряпуху.
– Шо-то не так? – спросила она.
– Спасибо, – сказал я, – вы очень здорово это делаете. Вы на минутку вернули меня туда… в мое детство. Так умела готовить только моя мама. Она тоже была одесситка.
Такая вот история с картофельными котлетами. Еврейскими латкес. Почему я об этом вспомнил? Не торопитесь – все прояснится, имейте терпение. Моим учителем в Киноинституте, куда я поступил в надежде стать сценаристом, был недюжинный, можно сказать выдающийся человек – Евгений Иосифович Габрилович. Фамилия эта была хорошо известна в прошлом двадцатом веке -- целый букет фильмов, составивших гордость и славу советского кино, были созданы при его участии. Он был автором “Последней ночи”, “Мечты”, “Машеньки”, “Коммуниста”, “Монолога”, “Начала”, “Твоего современника” и многих, многих других замечательных драм, заставлявших людей в кинозалах смеяться и плакать, забывая, что все происходящее на белом экране – всего лишь игра, выдумка, плод творчества Мастера.
Человек этот был некрасив. Я сказал бы неказист: малого росточка, ни осанки, ни, как говорят в народе, выходки, глубоко сидящие маленькие острые глазки и очень большой нос, сразу выдававший его семитское происхождение. Но странное дело: он был привлекателен! Стоило этому человеку улыбнуться, заговорить, и вы обнаруживали, что его острые глазки светятся умом, его неожиданный смех заставляет расхохотаться вместе с ним, а все, что он говорит – не просто, а замечательно. Может быть здесь играла немаловажную роль его всесоюзная слава. Окажись этот человек бухгалтером или портным, вы сочли бы его малопримечательным, заурядным евреем, и только. Он производил впечатление человека недоброго. Хотя его сын Алеша вспоминал, что более неприхотливого, тихого и безответного человека в семейной жизни трудно было бы найти.
Меня он не любил. С первых лет учебы мы были с ним крайне отчуждены, так осталось и многие годы спустя. Помню, приехав поработать в Дом ветеранов кино (там сдавались номера для гостей), где старик доживал свои годы, я, обрадовавшись, кинулся его обнимать. Он холодно отстранился. Этого было достаточно, чтобы вспомнить, как не без его участия меня чуть было не вышибли из института как “профнепригодного”.
Но сейчас хочется говорить не об этом. В начале девяностых годов задумал я создать справочник “Евреи в русской культуре”. Сразу стал набрасывать по памяти всех наших известных евреев: художников, писателей, артистов и, конечно же, кинематографистов. Здесь, естественно, Габрилович был одним из первых. И вдруг я остановился. Я неожиданно для себя самого задался вопросом: а еврей ли Евгений Иосифович? Видел ли я в нем, кроме характерной внешности, что-нибудь еврейское? Хоть крупинку, капельку, черточку? Говорил он, как может говорить только русский интеллигент, – никаких акцентов, никаких нерусских словечек… Не удивительно: он родился в Воронеже, там был гимназистом. Потом – вся жизнь – в русской Москве. Допустим. Но ведь он, черт возьми, родился в семье еврея-аптекаря! Нет, ничего еврейского, ни словца, ни шутки, ни анекдота. Русак, чистый русопятый мужик, и если бы не этот нос и фaмилия… Но может быть в его сценариях хоть немного сквозила еврейская тема? Тоже нет! Он писал о России так превосходно, с таким знанием всей глубины и всех удивительных оттенков русского характера, что далеко не каждый писатель-истый казак, волгарь или уралец мог бы поспорить с ним. В этом отношении его смело можно сравнить с Исааком Левитаном, певшим Россию в тысячу раз восторженнее и влюбленнее, чем иные русские живописцы-славянофилы. Так какой же он еврей?
На секунду я попытался себе представить, что произойдет, если я вдруг спрошу его: Мастер, как вам нравится фаршированная куриная шейка? Знаете, которую хозяйки зашивают белой ниткой? Или: Что вы скажете о латкес, прямо со сковородки, горячих как утюг, истекающих жиром, вытопленном из гусиных шкварок?
Нет, мне даже трудно было себе представить, как ответил бы на это Габрилович. Но точно такой же вопрос я мысленно пытался задать крупнейшим советским кинорежиссерам: Юлию Райзману, Сергею Герасимову, Михаилу Ромму… Почему такой подбор имен? Да потому, что все они должны были войти в мою “еврейскую книгу”. И еще потому, что все они были необычные евреи. Из тех, кому задать вопрос о куриной шейке или горячих латкес было равносильно тому, что осведомиться, больно ли было, когда им делали в детстве обрезание.
Не улыбайтесь. Спросите любого русского: писателя, актера, ученого, летчика, президента или слесаря, как он относится к горячим блинам со сметанкой или, пуще того – с икоркой, или к хорошей свиной вырезке, сочной, немножко с кровью, с хрустящим жареным картофелем, да еще под рюмку ледяной водочки? Покажется ли ему ваш вопрос неуместным, нелепым, неприличным? Нет, нет и еще раз нет! Скорее всего, он вызовет улыбку и утвердительное выражение сразу засиявших глаз.
Но упоминание блинов и принятия на грудь ста граммов столичной у вышеупомянутых евреев вызвало бы опять странную реакцию: не одобрение, а опять же смущенное пожимание плеч, растерянность, недоумение. Так кто же они были? Не евреи и не русские?
Один мой знакомый, крупный ученый, человек умный и талантливый, как-то рассказывал: “Отец мой, он был врачoм, интеллигентом, в детстве поучал нас, детей: Мы – не евреи. Мы – люди русской культуры”. Да, профессор этот был блестяще образован, интеллигентен и культурен, но из своего родного идиша не знал ни одного слова! А фамилия, между прочим, у него была Абрам. Даже не Абрамович, а просто Абрам. Ни больше, ни меньше. Парадокс? По моему, да.
В то же время я помню кинооператора Зиновия Фельдмана, истого киевлянина, женатого на рязанской крестьянке, буквально болевшего из-за того, что ему в Москве не с кем перемолвиться на идише. Рассказывали, что когда в его кооперативном доме появилась старая еврейка-консьержка, Зяма воскрес: стало с кем отвести душу!
Итак, мне предстояло внести в свою книгу также режиссера Юлия Яковлевича Райзмана. Я часто встречался с этим элегантным господином с небольшой профессорской бородкой, неторопливого в движениях, я бы даже сказал степенного, если не важного, несмотря на свою весьма скромную невысокую фигурку. Райзман был автором многих известных фильмов, которые всегда отличал глубокий лиризм, отточенная игра актеров, открывать которых Райзман был мастер. Особенно удавалась режиссеру работа с актрисами. Целая плеяда заслуженных и народных, любимиц публики первую свою роль сыграли именно в картинах этого тонкого одаренного художника. Но вот что интересно. Выходец из семьи известного московского портного и, по всей вероятности, впитавший хотя бы в детстве определенные еврейские традиции, этот человек никогда не проявлял себя как еврей. Может быть виной тому была его жена – армянка Сусанна? Предвижу сразу же упреки некоторых читателей, у которых моя постоянная тема о нежелательности смешанных браков, снова вызовет недовольство, даже обиду. Но что я могу поделать, если вижу буквально массовое, тотальное небрежение наших евреев еврейскими женщинами и бездумное, легкомысленное стремление к христианкам. Если в русском языке существует меткое определение жены как “половины”, то ведь еврей, сочетаясь браком с нееврейкой, сразу же становится евреем наполовину! А то и совсем неевреем. Я много лет с горечью и досадой наблюдаю за своим старым школьным товарищем Соломоном, который был дважды женат, и оба раза на русских. Еврейский юноша с библейским лицом с годами превратился в ярого антисемита, стыдящегося своего имени, своей фамилии, своих родителей и своей родни, проклинающего и поносящего все еврейское, с каким-то сладострастием всегда произносящего вместо “еврей” – “жидок”. Откуда это у человека, родившегося в истинно еврейской семье, воспитанного в детстве религиозной бабушкой, в доме, где всегда говорили только на идише? Откуда, если не под влиянием русской ауры, которая окутывает его полвека: полудеревенская речь жениных родственников, щи, свининка, соленые грузди и пироги с капустой, непременная водочка с тестем, иконы в доме, хождение с женой в церковь, традиции и обычаи, абсолютно противоположные еврейским?
Нет, я не русофоб. Я просто не понимаю, почему надо обязательно забывать, что ты – еврей? Почему еврейские жены – русские, украинки, молдаванки, польки – никогда не становятся еврейками?
Уже не раз мне задавали вопрос, в котором звучит нескрываемая обида: “Зачем же вы обижаете этих женщин? Неужели они хуже евреек?” И мне приходится утомительно долго объяснять, что меня не так поняли, что дело совсем не в расовых предрассудках и т.д., и т. п.
И только на днях меня “выручил”… показанный по ТВ очерк о российском немце, легендарном когда-то штангисте Рудольфе Плюкфельдере. На вопрос корреспондента, почему в годы шахтерской юности в Кузбассе, он выбрал в жены тоже немку, хотя вокруг было полно пригожих русских девчат, этот умудренный жизнью человек ответил удивительно просто: “Я хотел, чтобы мои дети и внуки были тоже немцами.” Вот и всё. Коротко и удивительно ясно. Беру теперь на вооружение ответ старика Руди.
…Сергей Аполлинариевич Герасимов – один из самых выдающихся, на мой взгляд, вгиковских Мастеров, человек большой культуры и большого режиссерского таланта, был похож на еврея так же, как, скажем, Николай Второй или Георгий Жуков. А между тем, после его смерти неожиданно всплыла глубоко потаенная им при жизни семейная тайна: его мать была еврейкой! Оказывается, он многие годы скрывал ее на даче, опасаясь, как бы не стало известно, что он русский только наполовину. Я мысленно спрашиваю себя, как отнесся бы этот холеный, представительный господин – Народный, Академик, Депутат, Герой труда, Лауреат, Коммунист, и прочая, и прочая, и, конечно же, лицо, вхожее в ЦК, муж надменной красавицы, кинозвезды Тамары Макаровой, дочери петербургского полицмейстера, если бы я вдруг осмелился спросить его о всё тех же несчастных куриной шейке и пресловутых латкес?
Насколько я знал мэтра, он бы спокойно, холодно произнес: “Вы, собственно, кто такой? Вы о чем? Виноват, я вас не понимаю.” Вот и вся, как говорится, недолга. Еще один не иудей и не православный. Человек “русской культуры”. Однако, недавно стал известен весьма примечательный эпизод из жизни Герасимова. После смерти Сергея Аполлинариевича комиссия вскрывала его сейф. Там оказались только партбилет и…единственный негатив знаменитой ленты режиссера А. Аскольдова “Комиссар”. Несмотря на строжайший приказ смыть негатив этого вредного, по мнению ЦК, фильма, Герасимов его спас.
Что толкнуло Мастера на такой рискованный поступок? Вне сомнения, он понимал, что эта лента талантлива. Через несколько лет, с началом перестройки она с триумфом прошла по экранам мира. Но нельзя забывать, что весь фильм полон щемящих, пронзительных мотивов о несказанном благородстве местечковой еврейской семьи, спасающей русскую женщину и ее новорожденное дитя… Мне хочется думать, что Герасимов поступил тогда не только как художник, но и как еврей.
И только один герой моей будущей книги – Михаил Ромм на вопрос о прелестях еврейской кухни улыбнулся бы и, уверен, отпустил какую-нибудь шуточку, вроде: “Меня больше устроят анчоусы под старое бургундское. А вас?” Потому что это был человек, который не побоялся в свое время написать возмущенное письмо Сталину с осуждением возрождающегося в стране антисемитизма. Да и в своем творчестве уже в конце жизни Михаил Ильич сумел в “Обыкновенном фашизме” сказать всё, что думал и о гитлеризме (аналоге сталинизма!), и о Холокосте, твердо зная, что подобный фильм не станет подарком ни Партии, ни подавляющему большинству наших зрителей. Я хорошо помню, как, приехав в то время на Леннаучфильм, был огорошен громкой репликой молодого редактора: “Еврейчик Ромм сводит счеты с Гитлером.” Значит – задело! Значит, стрелы Ромма попали в цель! Ловлю себя на том, что уже не раз употребил слово “побоялся”. Так может быть в поведении и Габриловича, и Райзмана, и Герасимова главную роль в нежелании идентифицировать себя как еврея играл самый элементарный, самый пошлый животный страх?
Я отвлекаюсь на минуту от великих мэтров и вспоминаю замечательный, как принято нынче говорить, “знаковый” эпизод. Уже после выхода моей книги о евреях в русской культуре, встретив в доме творчества своего хорошего знакомого, известного кинодраматурга, я радостно сообщил ему, что упомянул и его в этом издании. Реакция его была на эту новость довольно кислой. Казалось, он был смущен. Я как-то не придал этому значения: я твердо знал, что он – еврей, и под русским псевдонимом у него спрятана фамилия типа “Айзикович” или “Айзман”, что-то в этом роде. Однако на следующий день, вероятно, хорошенько обдумав за ночь своё “катастрофическое разоблачение”, он обратился ко мне со словами: “Зачем же ты издал подобную книгу? Ведь ты делишь людей по крови. Это ли не нацизм?” Еще через день он снова нашел меня со словами: “Знаешь, у меня ведь мама была полька, католичка. А ты сделал меня почему-то евреем”. После этого случая я потерял к нему всякое уважение: для меня теперь этот преуспевающий драматург – просто жалкое, трусливое существо, лишенное человеческого достоинства.
Так, может быть, и с вышеупомянутыми художниками происходило то же самое? Та же боязнь засветиться, не дай Б-г, оказаться “голым среди волков”? Не будем ломать голову над разгадкой этой тайны. Раскроем “Последнюю книгу” Евгения Габриловича, написанную, когда ему переваливало за девяносто, когда этот торжественный рубеж затянувшейся жизни давал право говорить всё без утайки. А главное – без оглядки на советскую цензуру, которая приказала долго жить несколькими годами раньше. Говорить можно было, наконец-то, всё! Это – горькая книга. Это не только повесть о пережитом и прожитом. Это – исповедь. Я бы даже назвал ее покаянием. Это – стон, вопль, крик отчаяния, если хотите. Всепожирающий стыд по поводу того, что прожил жизнь совсем не так, как следовало. Не написал того, что надо. И писал то, чего не надо было. Вся книга буквально пропитана этой болью, цитировать ее, значит приводить целые главы и разделы. К сожалению, придется ограничиться всего лишь несколькими фразами: “Я не сидел за решеткой, меня не гоняли по лагерям. Я был у советской власти свой, но не в доску… Вообразите, легко ли было ощупывать то, что не подлежало даже прикосновению? Нужна была высокая ловкость, виртуозная маскировка… чтобы втолкнуть читателя (зрителя) в то, о чем наглухо возбранялось сказать напрямик. Ясно, что именно эта увертливость в искусстве отражала такую же верткость в действительной жизни... Нас приучали туфтить, величать мерзавцев, возносить то, что невыносимо, поносить горячо желаемое. Мы восхваляли убийц, проклинали искренность… Это была эра подлизывания, подглядывания и ябед. И безучастия. Веры всему, что приказано, и неверия ничему… Это было перерождение пасхального звона великой страны в помесь всего, что немыслимо даже в ползучем гаде. Пора беспощадности и свирепости, спаянных нательным крестом, который рядом с обрезом запрятан в нижнем, сокрытом углу комода… Не думаю, чтобы партия научила нас истине, но ДВОЕДУШИЮ она нас научила. Надолго. На несколько поколений вперед… Время было такое…Кто врал, лицемерил, захлебывался в упоении в часы явления начальства народу. Не таков ли и я?… По поводу экономических факторов в судьбе человечества написаны тома… Но что-то не примечал я такого обилия письменности о том, какую роль сыграл в судьбе человечества СТРАХ. Как он менял, ломал, корежил людей и события… О том, что такое российский страх…может поведать каждый, кто не спал по ночам, пугаясь каждой проезжей и вдруг застопорившей у подъезда машины. Я не спал и пугался…” Наверное, можно остановиться. Смеем ли мы после всего, что поведал перед смертью этот, в конце концов, несчастный человек о своей судьбе, осуждать его за желание казаться неевреем? Только лишь казаться! Когда приходилось всю жизнь носить куда более тяжелую маску преданного Певца партии, маску, под которой порой охватывало нестерпимое удушье!
Уверен, все то же самое о своей судьбе могли бы сказать и Райзман, и Герасимов. И Ромм. Что же касается их отношения к национальной еврейской кухне, то, может быть, я неправ, порицая их “русскость”? Лучше всего выразил настроения евреев подобного рода Евгений Иосифович в этой же “Последней книге”: “Ехали мы с другом Митей на машине в Крым. За рулем сидел Митя. На ночевке он меня спросил: “Слышь, Женька, ты еврей?” “Еврей.” “А ты знаешь, что евреев не любят?” “Знаю.” “И знаешь, что я тебе скажу?” “Нет”. “В них есть что-то нехорошее. Жадность. Коммерчество. Хитрость. Завистливость. Ты сердишься?” “Нет”. В Симферополе он мне сказал: “Забудь, что я тебе говорил. Я шутил. Нет плохих наций. У меня целый короб друзей евреев. Слышишь?” “Слышу. Всем наслышан. Но меня столько обманывали, что я уже, почитай, ничему не верю. Не знаю, где в шутку, а где в петлю.”
И, наконец, последнее: “Я -- еврей. Однако -- как бы это поточнее сказать -- еврей как бы сбоку. Я не знаю ни языка, ни обычаев, ни молитв. Да, я счастлив, что принадлежу к народу, который так много сделал для человечества. Но взошел-то я из других корней, созрел на других грядках. На других происшествиях и легендах. Прирос к другому народу… Сколько ни хлещут меня, как ни охаживают, ни хлобыстают, обзывая всем самым поносным и тем, что я тут чужой, пришлый, что я из гнусного племени, которое губит, клевещет и гадит, -- как ни плюют мне в рыло, я весь от рождения в России, люблю, чувствую, понимаю ее не хуже тех, кто с гармошкой и в плисовых шароварах…”
Что можно сказать после такого откровения? Любовь к родине – великое чувство. Я уверен, что Януш Корчак любил свою Польшу не меньше, так же, как Эйнштейн – родную Германию, Герцль – Австрию, Модильяни – Италию, Шагал – Белоруссию. Но никто из них никогда не чувствовал себя евреем “как бы сбоку”.
Мне плюют в рыло, а я все равно люблю… Странновато, не правда ли? Появление такой странной популяции “людей русской культуры” – явление чисто советское... Будем справедливы: в СССР евреев за веру не подстерегал костер инквизиции. Однако значительное большинство шло в “русские, украинцы, молдаване, узбеки, латыши, белорусы, поляки” добровольно, с радостью закрепляя при возможности эту ложь в паспорте. Оставаясь в полной уверенности, что они – люди честные и благородные. Советский тоталитаризм полностью разложил нравственный облик нашего народа, но евреям при этом досталось вдвое, втрое больше. Страшно и стыдно это вспоминать.. Но это БЫЛО.
Даже в гитлеровской Германии евреи либо умирали, либо бежали за тридевять земель, но не становились “людьми немецкой культуры”… Не забывая, уверен, фаршированную рыбу и штрудель с изюмом и орехами, которые так искусно готовила когда-то их мать…Анатолий КОЗАК