"Народ мой" №13 (329) 15.07.2004
Разум, жизнь, вселенная Слово к читателю
Как-то вдруг я понял, что жизнь в основном прожита и дело идет к концу. Это старая тема, и нечего ее пережевывать. Кое-что я повидал все-таки. А главное - встречал довольно много любопытных людей. Будучи по призванию художником портретистом (в науку я пришел случайно, о чем, впрочем, никогда не жалел и не жалею), я всегда больше всего интересовался людьми и их судьбами. Часто в узком кругу учеников и друзей я рассказывал разного рода забавные и грустные невыдуманные истории. Всегда держался правила, что такие рассказы должны быть хорошо ;документированы.
Героям этих новелл никаких псевдонимов я не придумывал. кстати, это очень непросто; говорить правду, только правду. С этой самой правдой при длительном ее хранении в памяти происходят любопытные аберрации. Тут уж ничего не поделаешь: законы человеческой психики - не правила игры в шашки. Конечно, я это имел в виду и тщательно все проверял и анализировал, но ошибки и сбои, наверное, неизбежны.
Говорят, я хороший рассказчик. Было бы обидно, однако, если известные мне истории рассеются прахом вместе с рассказчиком. И вот в начале весны 1981 года, отдыхая в Доме творчества писателей в Малеевке, я решил мои устные рассказы записать. Мною двигало и чувство злости: некоторые мои соседи по этому Дому берутся писать о людях науки.
Боже, как все это далеко и от литературы, и от правды! Как искажено, и какие мегатонны лжи и глупостей сыплются на головы бедных читателей!
Два дня я составлял список сюжетов, отбирая наиболее интересные и характерные. Это очень важный этап работы. По возвращении из Малеевки я стал писать - только по вдохновению, но придерживаясь списка. Обычно рассказ писался за один присест. Свои писания я складывал в отдельную папку, на которой красным фломастером было выведено кодовое название: ЭШЕЛОН, по сюжету первого рассказа. К началу 1982 года я записал их. Сразу стало как-то легко и пусто. Я не мог не написать эти истории - они буквально распирали меня. А теперь мне грустно, что дело сделано. Все-таки год, когда писались эти новеллы, я был счастливый человек. А это такая радость!
Квантовая теория излучения
Неужели прошло уже 40 лет? Почти полвека! Память сохранила мельчайшие подробности тех незабываемых месяцев поздней осени страшного и судьбоносного 1941 года. Закрываю глаза - и вижу наш университетский эшелон, сформированный из двух десятков товарных вагонов во граде Муроме. Последнее выражение применил в веселой эпиграмме на мою персону милый, обросший юношеской рыжеватой бородкой Яша Абезгауз (кажется, он еще жив). Но вот Муром и великое двухнедельное сидение муромское остались далеко позади, и наш эшелон, подолгу простаивая на разъездах, все-таки движется - в юго-восточном направлении.
Конечная цель эвакуировавшегося из Москвы университета - Ашхабад. Но до цели еще очень далеко, а пока что в теплушках эшелона налаживался - по критериям мирного времени фантасмагорический, а по тому, военному, нормальный - уклад жизни.
Обитатели нашей теплушки (пассажирами их не назовешь!) были очень молоды: я, оканчивавший тогда аспирантуру Астрономического института имени Штернберга (ГАИШа), пожалуй, был здесь одним из самых старых. Мой авторитет держался, однако, отнюдь не на этом обстоятельстве. Работая до поступления в Дальневосточный университет десятником на строительстве Байкало-Амурской магистрали (БАМ ведь начинал строиться уже тогда), я впитал в себя тот своеобразный вариант русского языка, на котором и в наше время развитого социализма изъясняется заметная часть населения. Позже, в университете и дома, я часто страдал от этой въевшейся скверной привычки. Но в эшелоне такая манера выражать свои несложные мысли была совершенно естественной и органичной. Мальчишки - студенты второго и третьего курсов физического факультета МГУ, уже хлебнувшие за минувшее страшное лето немало лиха, рывшие окопы под Вязьмой и оторванные войной от пап и мам, вполне могли оценить мое красноречие.
Мальчишки нашего эшелона! Какой же это был золотой народ! У нас не было никогда никаких ссор и конфликтов. Царили шутки, смех, подначки. Конечно, шутки, как правило, были грубые, а подначки порой далеко не добродушные. Но общая атмосфера была исключительно здоровая и, я не боюсь это сказать, оптимистическая. А ведь большинству оставалось жить считанные месяцы! Не забудем, что это были мальчики 1921 - 1922 годов рождения. Из прошедших фронт людей этого возраста вернулись живыми только 3 процента! Такого никогда не было! Забегая вперед, скажу, что большинство ребят через несколько месяцев попали в среднеазиатские военные училища, а оттуда младшими лейтенантами - на фронт, где это поколение ждала 97-процентная смерть.
Но пока эшелон шел на Восток, в Ашхабад, и окрестные заснеженные казахстанские степи оглашались нашими звонкими песнями. Пели по вечерам, у пылающей буржуйки, жадно пожиравшей штакетник и прочую деловую древесину, которую братва с корнем выдирала на станциях и разъездах. Запевалой был рослый красавец Лева Марков, обладатель превосходного густейшего баритона. Песни были народные, революционные, модные предвоенные: ...идет состав за составом, за годом катится год, на сорок втором разъезде степном; и т. д. Был и новейший фольклор. Слышу, как сейчас, бодрый Левин запев (на мотив В бой за Родину, в бой за Сталина!..): Жарким летним солнцем согреты инструменты, Где-то лает главный инженер, И поодиночке товарищи-студенты, Волоча лопаты, тащатся в карьер. И дружный, в двадцать молодых глоток, припев: Стой под скатами, Рой лопатами, Нам работа дружная сродни, Землю роючи, Дерном (вариант - матом) кроючи, Трудовую честь не урони!
И потом дальше: Пусть в желудках вакуум и в мозолях руки, Пусть нас мочит проливным дождем - Наши зубы точены о гранит науки, А после гранита - глина нипочем!...
Буржуйка была центром как физической, так и духовной жизни теплушки. Здесь рассказывались немыслимые истории, травились анекдоты,устраивались розыгрыши. Это был ноябрь 1941-го. Шла великая битва за Москву, судьба ее висела на волоске. Мы же об этом не имели понятия - ни радио, ни газет. Изредка предавались ностальгии по столице, увидим ли ее когда-нибудь? И, отвлекая себя от горьких размышлений, мы, песчинки, подхваченные вихрем, предавались иногда довольно диким забавам.
На нарах, справа от меня, было место здоровенного веселого малого, облаченного в полуистлевшие лохмотья и заросшего до самых глаз огненно-рыжей молодой щетиной. Это был Женя Кужелев - весельчак и балагур. Он как-то у буржуйки прочел нам лекцию о вшах (сильно нас одолевавших), подчеркнув наличие в природе трех разновидностей этих паразитов, и декларировал свое намерение - на основе передового учения Мичурина-Лысенко вывести гибрид головной и платяной вши.
Каждый вечер он посвящал нас в детали этого смелого эксперимента, оснащая свой отчет фантастическими подробностями. Братва покатывалась со смеху. Жив ли ты сейчас, Женька Кужелев?
Еще у нас в теплушке был американец - самый настоящий, без дураков, американец, родившийся в Техасе, в Хьюстоне - будущем центре космической техники. Это был довольно щуплый паренек по имени Леон Белл. Он услаждал наш слух, организовав фантастический музыкальный ансамбль Джаз-Белл. Но значительно более сильные эмоции вызывали его рассказы на тему, что едят в Техасе. Он сообщал совершенно немыслимые детали заокеанских лукулловых пиршеств. Боже, как мы были голодны! Слушая Леона, мы просто сходили с ума: его американский акцент только усиливал впечатление, придавая рассказам полную достоверность. Иногда к Леону присоединялся обычно молчаливый Боб Белицкий, также имевший немалый американский опыт. Я рад был встретить Боба, лучшего в стране синхронного переводчика с английского, во время незабываемой Бюраканской конференции по внеземным цивилизациям осенью 1971 года. Нам было о чем вспомнить.
А вот слева от меня на нарах лежал двадцатилетний паренек совершенно другого склада, почти не принимавший участия в наших бурных забавах. Он был довольно высокого роста и худ, с глубоко запавшими глазами, изрядно обросший и опустившийся (если говорить об одежде). Его почти не было слышно. Он старательно выполнял черновую работу, которой так много в эшелонной жизни. По всему было видно, что мальчика вихрь войны вырвал из интеллигентной семьи, не успев опалить его. Впрочем, таких в нашем эшелоне было немало. Но вот однажды этот мальчишка обратился ко мне с просьбой, показавшейся совершенно дикой: Нет ли у Вас чего-нибудь почитать по физике, - спросил он почтительно старшего товарища, то есть меня. Надо сказать, что большинство ребят обращались ко мне на ты, и от обращения соседа я поморщился. Первое желание - на БАМовском языке послать куда подальше этого папенькиного сынка с его нелепой просьбой. Нашел время, дурачок, - подумал я, но в последний момент меня осенила недобрая мысль. Я вспомнил, что на самом дне моего тощего рюкзака, взятого при довольно поспешной эвакуации из Москвы 26 октября, лежала монография Гайтлера «Квантовая теория излучения». Мне до сих пор непонятно, почему я взял эту книгу с собой, отправляясь в путешествие, финиш которого предвидеть было невозможно. По-видимому, этот странный поступок был связан с моей, как мне тогда казалось, не совсем подходящей деятельностью после окончания физического факультета МГУ. Еще со времен БАМа, до университета, я решил стать физиком-теоретиком, а судьба бросила меня в астрономию. Я мечтал (о, глупец!) удрать оттуда в физику, для чего почитывал соответствующую литературу. Хорошо помню, что только-только вышедшую в русском переводе монографию Гайтлера я купил в апреле 1940 года в книжном киоске на Моховой, у входа в старое здание МГУ. Книга соблазнила меня возможностью сразу же погрузиться в глубины высокой теории и тем самым быть на уровне. Увы, я очень быстро обломал себе зубы: дальше предисловия и начала первого параграфа, трактуюшего о процессах первого порядка, я не сдвинулся. Помню, как я был угнетен этим обстоятельством - значит, конец, значит, не быть мне физиком-теоретиком! Где мне тогда было знать, что эта книга просто очень трудная и к тому же по-немецки тяжело написана. И все же - почему я запихнул ее в свой рюкзак? Веселую шутку я отчебучил, выдав мальчишке Гайтлера, - думал я. И почти сразу же об этом забыл. Ибо каждый день изобиловал событиями.
Над нашим вагоном победно высилась елочка, которую мы предусмотрительно срубили еще в Муроме - лесов в Средней Азии ведь не предвиделось...
Как часто она нас выручала, особенно на забитых эшелонами узловых станциях, когда с баком каши или ведром кипятка, ныряя под вагонами, через многие пути мы пробирались к родной теплушке. Прибитая к крыше нашего вагона, елочка была превосходным ориентиром. Недаром в конце концов ее у нас стащили. Мы долго эту потерю переживали.
Вот это было событие! И я совсем забыл про странного юношу, которого изредка бессознательно фиксировал боковым зрением - при слабом, дрожащем свете коптилки, на фоне диких песен и веселых баек паренек тихо лежал на нарах и что-то читал. И только подъезжая к Ашхабаду, я понял, что он читал моего Гайтлера! Спасибо, - сказал он, возвращая мне книгу в черном, сильно помятом переплете. Ты что, прочитал ее?; - неуверенно спросил я. Да. Я, пораженный, молчал. Это трудная книга, но очень глубокая и содержательная. Большое Вам спасибо, - закончил паренек. Мне стало не по себе. Судите сами - я, аспирант, при всем желании не смог даже просто прочитать хотя бы первый параграф этого проклятого Гайтлера, а мальчишка, студент третьего курса, не просто прочитал, а проработал (вспомнилось, что, читая, он еще что-то записывал), да еще в таких, прямо скажем, мало подходящих условиях! Но чувство это быстро улетучилось.
Начиналась совершенно фантастическая, веселая и голодная, ни на что не похожая ашхабадская жизнь. Много было всякого за 10 месяцев этой жизни. Были черепахи, которых я ловил в Каракумах, уходя на 20 километров (в один конец) в пустыню; была смерть Дели Гельфанд в этой самой пустыне. Была наша школа (использовалась как общежитие) на улице Энгельса, 19, около русского базара. Была эпопея изготовления фальшивых талонов на предмет получения нескольких десятков тарелок супа с десятком маленьких лапшинок в каждой (из них, путем слива, получалось две-три тарелки супа более или менее нормальной консистенции - все так делали...). И многое другое было. Например, чтение лекций в кабинете Партпроса одному-единственному моему студенту Моне Пикельнеру, впоследствии ставшему украшением нашей астрономической науки.
Сердце сжимается от боли, когда сознаешь, что Соломона Борисовича, лучшего из известных мне людей, уже почти 10 лет как нет в живых. Смешно и грустно: до конца своих дней он относился ко мне как ученик к учителю. А тогда, в незабываемом 42-м, ученик и учитель, мало отличавшиеся по возрасту и невероятно оборванные, в пустынном, хотя и роскошном, белом здании Партпроса (оно было уничтожено страшным землетрясением 1948г. разбирали тонкости модели Шварцшильда - Шустера образования спектральных линий поглощения в солнечной атмосфере...
Поразившего мое воображение паренька я изредка видел таким же оборванным и голодным, какими были все. Кажется, он иногда подрабатывал разнорабочим в столовой, или, как мы ее называли, суп-станции (были еще такие образования: суп-тропикит.е. Ашхабад, супо- стат - человек, стоявший в очереди за супом впереди тебя, и т.д.).
Кончилась ашхабадская эвакуация, я поехал в Свердловск, где находился родной Государственный астрономический институт. Это было тяжелейшее время: к голоду прибавился холод. Меня не брали в армию из-за зрения. Иногда просто не хотелось жить. В апреле 1943 года - ранняя пташка! - я вернулся в Москву, показавшуюся совершенно пустой. Странно, но я плохо помню детали моей тогдашней московской жизни.
В конце 1944 года вернулся и мой шеф по аспирантуре, милейший Николай Николаевич Парийский. Встретились радостно - ведь не виделись три года, и каких! Пошли расспросы, большие и малые новости. А где X? А куда попала семья Y? Кого только ни вспомнили. Но все имеет свой конец, и список общих друзей и знакомых через некоторое время был исчерпан. И разговор вроде бы пошел уже не о самых животрепещущих предметах. Между делом Николай Николаевич сказал: А у Игоря Евгеньевича (Тамма, старого друга Н.Н.) появился совершенно необыкновенный аспирант, таких раньше не было. Даже Виталий Лазаревич Гинзбург ему в подметки не годится. Как его фамилия? Подождите, подождите, такая простая фамилия, все время крутится в голове - черт побери, совсем склеротиком стал! Это было так характерно для Николая Николаевича, известного в астрономическом мире своей крайней рассеянностью. А я подумал тогда: Весь выпуск физфака МГУ военного времени прошел передо мною в ашхабадском эшелоне. Кто же среди них этот выдающийся аспирант? И в то же мгновение я нашел его: это мог быть только мой сосед по нарам в теплушке, который так поразил меня, проштудировав Гайтлера. Это Андрей Сахаров? - спросил я Николая Николаевича. Во-во, такая простая фамилия, а выскочила из головы!
...Я не видел его после Ашхабада 24 года. В 1966-м, как раз в день моего пятидесятилетия, меня выбрали в членкоры АН СССР. На ближайшем осеннем собрании академик Яков Борисович Зельдович сказал мне: Хочешь, я познакомлю тебя с Сахаровым? Еле протиснувшись сквозь густую толпу, забившую фойе Дома ученых, Я.Б. представил меня Андрею. А мы давно знакомы, - сказал он. Я его узнал сразу - только глаза запали еще глубже. Странно, но лысина совершенно не портила его благородный облик.
В конце мая 1971 года, в день 50-летия Андрея Дмитриевича, я подарил ему чудом уцелевший тот самый экземпляр книги Гайтлера «Квантовая теория излучения». Он был очень тронут, и, похоже, у нас обоих на глаза навернулись слезы.
Что же мне подарить ему к его шестидесятилетнему юбилею?
Леша Гвамичава и Рабби Леви
Это случилось во время пражского конгресса Международной астронавтической федерации (МАФ) в конце сентября 1977 года. На этот раз советская делегация была весьма многочисленной - включая туристов, что-то около 100 человек. Поселили нас на окраине Праги в большом отеле «Интернациональ». Мы еще не успели разместиться по номерам, как на меня накинулся глава нашей делегации председатель Интеркосмоса Борис Николаевич Петров (в прошлом году его угробила-таки наша печально знаменитая в этом смысле Кремлевка), а также вновь испеченный академик Авдуевский и кто-то еще. Они пылали благородной яростью по поводу моей только что опубликованной в «Природе» статьи «20 лет космической эры», где я обосновывал несколько парадоксальный тезис, что величайшим достижением этой самой эры явилось то, что ничего принципиально нового в Космосе не было открыто. Указанное обстоятельство блистательно подтверждает правильность тех представлений о Вселенной, которые были накоплены трудом нескольких поколений астрономов. Гнев наших космических деятелей был мне, конечно, понятен, но настроение они мне испортили изрядно. Желая как-то рассеяться, я предложил проехаться в центр Праги небольшой группе членов нашей делегации, впервые оказавшихся в этом прекрасном городе. Мы были совершенно свободны, так как конгресс начинал работать только на следующий день. Отправились трамваем, которого довольно долго ждали на конечной остановке напротив нашего отеля. Другого транспорта здесь не было. Перед этим я был в Праге два раза - в 1965-м и в 1967-м. Мне особенно памятен был первый визит, когда я после 18-летнего перерыва достиг 1-й космической скорости. Между 1947 годом, когда я впервые в жизни поехал за рубеж (да еще какой - в Бразилию!), и 1965-м я много десятков раз оформлялся на разные научные конференции, конгрессы - и все безуспешно. По-видимому, где-то в тайных канцеляриях Министерства Любви лежала некая телега, которая делала мои жалкие, хотя и настойчивые, попытки принять участие в международной научной жизни совершенно несостоятельными. За эти годы я сделал немало работ, получивших международную известность, поэтому меня почти все время приглашали, причем на самых выгодных для нас условиях. Боже, что может сравниться с унизительным состоянием человека, десятки раз понапрасну заполняющего оскорбляющие человеческое достоинство выездные анкеты! С трудом преодолевая естественное чувство тошноты и гадливости, я упрямо писал эту мерзость опять и опять - и каждый раз с нулевым результатом.
В конце концов - ведь есть же всему предел - я уже был готов плюнуть на эту странную затею - пытаться общаться с зарубежными коллегами. Как вдруг в столовой МГУ со мной заговорил почти незнакомый мне человек, который весьма вежливо спросил, над чем я работаю. Только что без малейших перспектив заполнив очередную выездную анкету, я мрачно буркнул: «Занимаюсь своим хобби - безнадежно оформляю очередное выездное дело.» «Зайдите ко мне завтра - я работаю в иностранном отделе МГУ.» Я зашел, и уже через три дня ехал поездом Москва - Прага. Мой благодетель подключил меня к какому-то мероприятию, позвонил кому-то - и все было решено. Много раз меня уже приглашали чешские коллеги прочитать на Онджеевской обсерватории несколько лекций - и я наконец их прочитал.
После этого в течение шести лет я довольно часто ездил за рубеж, чему способствовало избрание моей персоны в Академию наук. Три раза был в Штатах, столько же - во Франции. Но поездка в Прагу в 1965 году навсегда останется в памяти как один из волнующих эпизодов в моей жизни.
Совершенно неожиданно для меня поезд на Прагу имел четырехчасовую остановку в Варшаве. Все пассажиры высыпали из вагонов, и я в том числе. Что меня могло интересовать в польской столице? Ведь даже одного злотого в моих карманах не было. Было, однако, одно место, единственное место, где я обязан был побывать. Но как его найти? И случилось чудо: поезд остановился на Гданьском вокзале, близко от центра Варшавы. Я прошел под каким-то виадуком и в далекой перспективе проспекта увидел нелепо большое здание Дворца культуры и науки, почти полностью копирующее московское творение Л.В.Руднева - Университет на Ленинских горах. Значит, этот проспект - Маршалковская, - догадался я. Самое удивительное - я ни у кого из сновавших взад и вперед варшавян не спросил ни слова. Молча шел я по правой стороне проспекта, даже не имея представления, где может находиться цель моей прогулки. Спрашивать поляков я просто не мог - как будто разучился разговаривать.
Я шел по проспекту не дольше пяти минут и вдруг прочитал название пересекающей его узкой улочки. Она носила имя Мордухая Анилевича - этого имени, к стыду моему, я тогда не знал, но стало ясно, что я иду верной дорогой. Круто повернув на эту улочку, я быстро уперся в небольшую площадь, посреди которой темнело сооружение, издали смахивающее на куб. Это поразительно, что, ни у кого не спрашивая, я шел к этой площади кратчайшим путем. Я подошел ближе - с четырех сторон на мраморном кубе выделялись горельефы, изображающие моих уничтоженных на этом месте соплеменников. Надпись на кубе была на двух языках. Я разобрал польскую: «Народ жидовский - своим героям и мученикам». По-видимому, на иврите надпись звучала более патетически. Польская надпись мне понравилась, она с предельной краткостью выражала суть дела.
Я сел на каменную скамью и просидел так три с половиной часа - куда мне еще было идти в этом чужом городе с такой страшной судьбой?
Поражало безлюдье площади - лишь изредка сюда прибегали стайки детишек, играть во что-то похожее на наши классы. Жизнь Варшавы шумела где-то за этой площадью, около 20 лет назад расчищенной от руин гетто. Раньше это место называлось Налевки.
Кстати, узнать бы, что это слово означает по-польски? До отправления моего поезда оставалось 15 минут, и я вынужден был уйти от этого куба и от этой пустынной площади, где не осталось даже запаха гари от страшного своей безнадежностью восстания варшавского гетто, вспыхнувшего на песах 1943 года. Эти четыре часа, равно как и последующие, я не произнес ни одного слова.
А Прага в ту весну 1965 года была просто чудесной. Я долго бродил по этому удивительному городу, впитывая в себя непередаваемый аромат старины. Полной неожиданностью для меня были еврейские древности в самом центре чешской столицы, в пяти минутах ходьбы от Староместской площади. На старом кладбище в невероятной тесноте лежат надгробия ХIV - ХVI веков, они никак не ориентированы - древние камни торчат вкривь и вкось, и кажется, что лежащие там мертвецы о чем-то спорят исступленно и фанатически, о чем-то для них очень важном. При жизни, видать, не доспорили... Я не могу понять почему, но это кладбище, на котором я бываю каждый раз, когда посещаю Прагу, представляется мне символом моего народа и его нелегкой судьбы.
Рядом с кладбищем - музей, где собрана редчайшая утварь старых синагог, не только чешских, но и всей Европы. Я никак не мог понять, почему это не было уничтожено немцами - ведь все, что имело отношение к евреям, начиная с самих евреев, безжалостно уничтожалось. Все киевские, минские и вообще все синагоги в оккупированной Европе были сровнены с землей. Еврейские кладбища были перекопаны. А тут, в самом центре Европы, - извольте видеть - все неприкосновенно!
Разгадка простая и страшная: во время наисекретнейшей конференции в Ванзее в начале 1942 года, где с немецкой скрупулезностью были запротоколированы все технические детали ;окончательного решения еврейского вопроса - Еndlosung'a (дислокация лагерей уничтожения, производство газа Циклон-В, подготовка кадров палачей, транспортные проблемы, связанные с депортацией, и многое, многое другое), был принят параграф, гласивший: после Endlosung'a учредить в Праге музей, куда свезти со всей Европы раритеты этого народа, чтобы будущие поколения ученых-этнографов с благодарностью вспоминали предусмотрительность германского командования.
Что и говорить, немцы - культурная нация, не какие-нибудь дикари! И специальное ведомство, находящееся в подчинении у самого Розенберга, тщательно обирало синагоги по всей оккупированной Европе.
Потрясенный причиной сохранности этих древностей и сам чувствуя себя музейным экспонатом, я долго смотрел на золотые семисвечники и алтарные, шитые золотом покрывала. В музее никого, кроме меня, не было, и пожилая, высохшая немка давала мне соответствующие пояснения. Я спросил у нее, каково происхождение слова «голем», означающее гигантского робота, по преданию, изготовленного в ХVI веке великим мудрецом, современником Тихо Браге, рабби Леви (см. неплохой чешский фильм «Лекарь императора», шедший у нас лет 20 тому назад). Немка стала что-то бормотать, мол, есть несколько версий, объясняющих происхождение этого слова, но точного объяснения нет. И в этот самый момент меня осенило - я понял происхождение этого загадочного слова! Из глубины памяти выплыла картинка из далекого детства. Когда я по неловкости совершал мелкую шкоду, например, разбивал чашку, мама, с досадой всплеснув руками, привычно обзывала меня: Лэйменер-гейлом. Гейлом - вот оно в чем дело! Гейлом - это и есть таинственный, голем. На древнееврейском это слово обозначает: идол. Лэйменер-гейлом - буквально глиняный идол - часто применявшаяся в еврейских семьях резкая дефиниция для растяп и неуклюжих, все портящих и ломающих.
Конечно, для средневековых евреев творение рабби Леви смотрелось как предмет религиозного поклонения, как идол. С немкой я своими историко-филологическими изысканиями не поделился.
Вот какие мысли проносились у меня в голове, пока трамвай вез нас, участников конгресса МАФ 1977 года, через всю Прагу. Пожалуй, она стала заметно хуже, - думал я. - Впечатление, как от заброшенной стройки. Особенно портил городской пейзаж пражский аналог наших строительных лесов - ржавые тонкие трубы, оплетающие ремонтирующиеся здания. Было на этих стройках безлюдно и как-то очень неуютно. Любимая Староместская площадь тоже была вся опутана каркасами ржавых труб.
Как старый пржак, я показал своим спутникам знаменитые часы на ратуше с выходящими из оконца апостолами, за которыми чинно двигалась смерть с косой. Потом в соборе мы долго стояли у могильной плиты, под которой лежит Тихо Браге. Однако знаменитой автоэпитафии: «Жил как мудрец, а умер как глупец» мы почему-то не углядели. Я объяснил происхождение этого грустного изречения (великий астроном смертельно заболел на придворном балу, постеснявшись своевременно сходить в туалет - сомневался, позволяют ли это придворные правила...). А потом мы пошли на старое еврейское кладбище. И тут только я обратил внимание на невыразимо-страдальческий вид одного из членов нашей группы - молодого, очень симпатичного Леши Гвамичавы, ближайшего помощника Коли Кардашева по изготовлению космического радиотелескопа КРТ-10. «Что с вами, Леша?» - спросил я. «Зуб», - только и мог прошептать бедный парень. Это надо же! Впервые выехал за границу - и такое невезение! Как же быть, неужели пропадать? И вдруг меня осенила идея, которую я могу смело назвать великолепной! Мы как раз подходили к центральной части кладбища, где находился большой склеп рабби Леви. Я объяснил соотечественникам, чем был знаменит этот служитель древнейшего монотеистического культа.
Есть поверье, связанное с могилой рабби Леви. Если изложить в письменном виде какую-нибудь просьбу, а записку сунуть в эту щель, - говорят, просьба исполняется. Не обратиться ли вам, Леша, к рабби насчет своих зубов. Раздался смех. А Леша только спросил: «На каком языке лучше писать - на русском или на грузинском?» - Пишите на грузинском. Полагаю, что это будет единственная записка на столь необычном для средней Европы языке, поэтому она сразу привлечет к себе внимание тени великого каббалиста.
Леша вырвал из блокнота листок и стал что-то писать, после чего присоединил свою писульку к сотням бумажек, буквально выпиравших из щели склепа. Мы же все пошли дальше, к синагоге, стены которой покрыты каллиграфически выполненными фамилиями 147000 чешских евреев, уничтоженных немецкими фашистами. Эту титаническую работу проделал один сошедший с ума художник, у которого в газовых камерах лагеря Терезин погибла вся семья. Увы, значительную часть надписей смыла непогода; дало себя знать и естественное разрушение - особенно в нижней части стен...
Вдруг я почувствовал, что в моей чуткой аудитории что-то изменилось. Я не сразу понял, в чем дело. До меня смысл случившегося дошел только тогда, когда я увидел сияющие глаза Леши, смотревшие в сторону от того невеселого места, где мы были. «Что, Леша, перестал болеть зуб?» - уверенно спросил я. – «Как рукой сняло. Это случилось внезапно, пять минут назад». Вот какое чудо сотворил почтеннейший рабби! Десять дней шел конгресс, мы с Лешей вместе сделали доклад по КРТ, выступали в многочисленных дискуссиях. Леша все это время был как огурчик. Конгресс кончился, и мы все на пражском аэродроме ожидаем посадки на наш ИЛ-62. И тут ко мне подходит Леша - и такой жалкий, что смотреть на него было невыносимо. «Зуб», - простонал бедняга. «Ничего не попишешь, Леша. Чары рабби Леви на территорию международного аэропорта не распространяются. Единственное, что я могу вам посоветовать, - прямо из Шереметьева поехать в поликлинику». Так он и сделал.
Это подлинная история, случившаяся в славном городе Праге 28 сентября 1977 года в присутствии дюжины свидетелей. Полагаю, что ее можно объяснить в рамках современной медицинской науки (самовнушение и пр.). А впрочем, Б-г его знает...
Иосиф ШкловскийСайт создан в системе uCoz